Твой Капитан".
И затем – неизменный постскриптум: «Перед тем как будешь ложиться спать, подумай обо мне». Сначала он написал: «Когда будешь ложиться спать», а потом по какой-то таинственной причине переправил «когда» на «перед тем как» – разве что хотел избежать сексуального оттенка. «Вместе мы редко были несчастливы, верно?» Весьма скромное утверждение для любовника, подумал я. Если он был ее любовником. Любовь, в моем представлении, должна говорить другим языком. Возможно, это была ложь во благо со стороны мужчины, хотевшего успокоить женщину и удержать на расстоянии.
Мне пришла в голову одна параллель, и я вынул из папки, лежавшей на моем столе, черновик письма, написанного мною год тому назад. Когда дело касалось любовных писем, я всегда набрасывал сначала черновик, и это послание было адресовано девушке по имени Клара, в которую, как мне казалось в ту пору, я был влюблен; я недоумевал – опять «недоумевал», – не было ли у Капитана тоже такой привычки писать черновики и не может ли так быть, что он послал Лайзе не тот экземпляр, ибо письмо его было уж очень похоже на предварительный набросок, не предназначенный для чужих глаз? В конечном счете в черновиках нет ничего плохого. Я всегда делаю черновые наброски, когда пишу статью. В обоих случаях – будь то любовное письмо или статья – я усиленно тружусь над тем, чтобы произвести максимум впечатления на читателя. Даже поэт, сказал я себе, пишет черновики, и ни один критик не обвиняет его за это в неискренности. Поэт часто сохраняет свои черновики, и, случается, их публикуют после его смерти. А вот черновики Капитана, подумал я, судя по окончательному варианту – если это был окончательный вариант, – пожалуй, действительно настолько неотшлифованны, что их едва ли кто-то станет публиковать.
Я перечитал свое письмо с известной ностальгией. Оно начиналось так: «Всякий раз, ложась в постель (меня поразило сходство между этой фразой и тем, что писал Капитан), я вытягиваю руку и пытаюсь представить себе, что я ласкаю тебя, самые сокровенные твои местечки…»
Что ж, подумал я, мое письмо, конечно, далеко не поэтическое, но оно ведь и было написано – как бы это грубо ни звучало – с целью возбудить и Клару, и себя самого. Я писал в своем стиле, но не менее искренне, чем Капитан, – быть может, даже искреннее. Я ничего не опустил приличий ради. Написал, стремясь доставить удовольствие нам обоим, и к черту приличия.
Но почему, спрашивал я себя, почему я так зол на Капитана? И я понял, что от сопоставления этих двух писем мне стало стыдно. Стыдно потому, что я больше не испытываю желания протянуть руку и приласкать Клару, когда ложусь в постель, и даже не тружусь ей написать. Я расстался с нею – вернее, мы расстались – недели через две-три после того, как я написал то письмо. Любовь я воспринимал как эпидемию гриппа, которая налетает и так же быстро проходит. Каждый роман был своего рода вакциной. Он помогал легче пережить следующую эпидемию.
Я в третий раз перечитал письмо Капитана. «Не проходит и часа, чтобы я не тосковал по тебе». Уж эта-то фраза никак не могла быть правдой, но зачем Капитан упорно громоздил подобную сентиментальную ложь – какой от нее прок, если он был далеко, в Панаме, а Лайза Сидела в своем подвале в Кэмден-Тауне? Он уже столько лет обманывал Лайзу в письмах, тогда как я грешил против правды всего несколько месяцев, преувеличенно изображая свои чувства. Кто же из нас был большим лжецом? Безусловно, Капитан, удерживавший Лайзу в плену своей ложью и лишавший ее свободы в благодарность за преданность!
Мое раздражение против Капитана не проходило, пока я не задался вопросом: не говорит ли во мне зависть – зависть человека, никогда не знавшего настоящей любви?
Меня вызвали, и я поехал в больницу. Лайза впала в кому и на другой день скончалась. Оставалось лишь похоронить ее. Никакого завещания она не оставила: если у нее и были деньги, они лежали на каком-то неизвестном счету. Оплатив неизбежные расходы, я сказал себе, что ничего ей больше не должен, а несколько дней спустя отправил Карверу на этот таинственный апартамент телеграмму за подписью Лайзы. Я сказал себе, что так будет, безусловно, милосерднее, если я сам все сообщу Капитану. Телеграмма гласила: «Джим вылетел Панаму. Он все объяснит. Время прибытия, номер рейса и т.д. Целую». Я зачеркнул слово «целую». Она едва ли употребила бы его.
Мне надоело быть журналистом-поденщиком. Снова захотелось стать писателем. Я даже взял и выправил эту повесть о моем детстве. Когда-нибудь она найдет издателя. Я еще не представлял себе, каким будет конец, но решил по крайней мере довести повествование до сегодняшнего дня, что и сделал. Буду продолжать писать, как писал бы дневник, и, кто знает, какая у меня получится концовка, когда я встречусь с Капитаном на этой неведомой мне земле Панамы.