— Это же дядя, и его дети, и тетушка!
Разговор с Волковым начался тяжело. Старик никак не мог свыкнуться с мыслью, что дочь его государя не говорит по-русски. Когда он в который уже раз поделился со мною своими сомнениями, больная, услышав его слова, прервала беседу с датским посланником и обратилась ко мне, горячо умоляя меня ничего более не объяснять Волкову и не пытаться его ни в чем убедить. Ее гордость, ее самолюбие были чрезвычайно задеты недоверием этого человека. Она, впрочем, согласилась ответить на несколько его вопросов. Когда он спросил ее, не помнит ли она кого-то из прислуги (я забыла имя, но назван был кто-то из ее прежнего окружения), она немедленно отвечала:
— Он был специально приставлен к нам, к детям.
Он спросил ее, кроме того, помнит ли она матроса, бывшего лакеем у ее брата.
— Да, он был очень высокий. Звали его Нагорный, — ответила она, не сомневаясь ни минуты.
— Да, действительно, — сказал Волков, пораженный точностью ее ответов.
Он пришел на следующий день, уже один, ибо господин Зале должен был отправиться в Копенгаген. Больная чувствовала себя неважно, предыдущие разговоры до крайности утомили ее. Она спустилась к назначенному часу в приемную, но вынуждена была улечься на диван. Волков присел рядом и продолжил свой допрос (да простят мне подобное выражение).
— Вы помните Татищева?
Несколько мгновений она размышляла, затем произнесла:
— Он был адъютантом отца, когда мы были в Сибири.
Волков кивнул. Потом он достал портрет вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Она долго рассматривала его в необычайном волнении и наконец спросила:
— Как она себя сейчас чувствует? Странно, что бабушка не в трауре; сколько я помню, она всегда была одета в черное.
Она замолчала, чтобы немного отдохнуть. Мы с Волковым заговорили о чем-то, но она прервала нас:
— А ведь при брате состоял еще один моряк!
Волков кивнул, подтверждая ее слова. Она продолжала медленно, словно блуждая в глубинах памяти:
— Его звали… У него еще такая трудная фамилия… Деревенко.
— Да, — выдохнул Волков.
Она снова задумалась, борясь с ускользающими воспоминаниями.
— Но был, кажется, еще кто-то с такой же фамилией, — проговорила она наконец. — Это был доктор, правда?
Волков опять согласно кивнул. Он спросил, помнит ли она великую княгиню Ольгу Александровну.
— Да, — отвечала больная. — Это моя тетя. Она была очень привязана и к нам, и к маме.
Потом он спросил, что сталось с ее драгоценностями.
— Они были зашиты в моем белье и в одежде, — сказала она. Затем она улыбнулась и не без лукавства произнесла:
— Ну что ж, теперь, когда он довольно порасспрашивал меня, посмотрим, как сам он сумеет сдать этот экзамен. Помнит ли он комнату в нашем летнем дворце в Александрии, в которой мама каждый год по приезде писала на оконном стекле алмазом из своего перстня число и инициалы, свои и папины?
— Да, — отвечал Волков. — Могу ли я не помнить этого? Я столько раз бывал в той комнате.
— А вы помните Ивановский монастырь? — спросил он, в свою очередь.
— Это где-то в Сибири, — проговорила она. — Оттуда еще приходили странницы, и мы с мамой и сестрами пели с ними.
Волков был потрясен.
Ему нужно было уходить: она очень устала и начала жаловаться на головную боль. На глазах ее выступили невольные слезы. Он несколько раз поцеловал ей руку. Совершенно растроганный, сказал на прощанье: “Все будет хорошо!” и медленно вышел из комнаты.
В дверях он обернулся еще раз: слезы катились по его щекам. Я вышла проводить его, и он сказал мне:
— Постарайтесь понять мое положение! Если я скажу, что это она, теперь, после того, как другие столько раз говорили обратное, меня сочтут сумасшедшим.
Я далека от того, чтобы осуждать кого-то, но один смелый голос был бы куда полезнее для больной, чем все намеки и робкие подтверждения, выслушивать которые был, видно, наш удел».
Похоже, в Копенгагене не слишком были уверены в обмане, ибо вдовствующая императрица, мучимая сомнениями, устроила вскоре новое испытание для Анастасии. Кровавой резни в Екатеринбурге избежал наставник цесаревича господин Жийяр, возможно ли было пренебречь его свидетельством? Позднее Жийяр вспоминал:
«23 июля 1925 года моя жена получила письмо от великой княгини Ольги Александровны, чрезвычайно нас огорчившее. Великая княгиня сообщала, что в Берлине появилась молодая женщина, называющая себя Анастасией Николаевной, и что, хотя все это представляется ей не слишком правдоподобным, ее встревожили сенсационные откровения, которыми та завоевывала своих поклонников. “Мы все просим вас, — прибавляла она в конце письма, — не теряя времени поехать в Берлин вместе с господином Жийяром, чтобы увидеть эту несчастную. А если вдруг это, и впрямь, окажется наша малышка! Одному Богу известно! И представьте себе: если она там одна, в нищете, если все это правда… Какой кошмар! Умоляю, умоляю вас, отправляйтесь как можно быстрее; вы лучше, чем кто бы то ни было, сумеете сообщить нам всю истину… Самое ужасное, что она говорит, что одна из ее тетушек — она не помнит, кто именно — называла ее „Schwibs“. Да поможет вам Бог. Обнимаю вас от всего сердца”. В постскриптуме великая княгиня написала: “Если это действительно она, телеграфируйте мне, я приеду тотчас же”.