Глаза Джованни вспыхнули злобой, потому что он понял, что имел в виду Чезаре.
Александр вдруг загрустил и повернулся к Джованни:
– Верно, тебе придется как можно скорее вернуться в Испанию и жениться, дорогой мой сын.
– Моя свадьба подождет, – мрачно ответил Джованни.
– Ах, сынок, время не стоит на месте. Я буду очень рад, когда услышу, что твоя жена подарила тебе замечательного сынишку.
– Всему свое время, всему свое время… – только и мог сказать Джованни.
Но Чезаре улыбался про себя, потому что заметил, как у рта Александра пролегли жесткие складки. Он мог быть твердым, когда дело касалось его амбиций, и если Чезаре должен уйти в церковь, то Джованни должен отправляться к своей испанской супруге.
Шутка, которую он сыграл с братом, показалась Чезаре куда более остроумной, чем шутка Федерико, изображавшего Санчу. Когда-то он больше всего на свете жаждал оказаться на месте Джованни, уехать в Испанию и получить все причитавшиеся ему почести, однако его заставили остаться и стать священнослужителем. Теперь же Джованни жаждал остаться в Риме, однако его отсылали с такой же решимостью и твердостью, с какой отдали Чезаре церкви.
И Чезаре наслаждался мрачной физиономией брата.
Джованни кипел от злости. Жизнь в Риме более соответствовала его темпераменту, чем испанские обычаи. В Испании люди благородного звания вынуждены были придерживаться строгих рамок этикета, к тому же Джованни не испытывал никаких симпатий к мертвенно-бледной, с длинной лошадиной физиономией Марии Энрикес, которую он унаследовал в качестве невесты от своего покойного брата. Мария действительно была двоюродной сестрой короля Испании и брак с ней обеспечивал его и покровительством испанского королевского дома, и всеми вытекающими из этого благами. Но какое дело было Джованни до их благ? Он хотел остаться в Риме. Его домом был Рим.
Пусть лучше его считают сыном Папы, чем кузеном короля Испанского. Там, на чужбине, он тосковал по дому. Он представлял себе, как проедется верхом по римским улицам, и хотя во всех других отношениях он был циником, вспоминая скачки на площади Венеции в карнавальную неделю или рисуя себе собственный въезд в город через Порта-дель-Пополо, он не мог удержаться от слез. Испанцы казались такими меланхоличными, такими скучными по сравнению с веселыми итальянцами. И он с тоской вспоминал толпы, собиравшиеся на Пьяцца-дель-Пополо понаблюдать за скачками неоседланных лошадей. Как же он любил эти скачки, с какой радостью вопил, наблюдая, как вырываются из загона перепуганные животные, как еще больше пугаются и несутся во всю прыть, подстегнутые привязанными к ним бренчащими кусками металла и специальным приспособлением, которое крепилось у них на спине и не позволяло лошадям останавливаться – потому что тогда в холку им вонзались семь острых шипов. Обезумевшие от ужаса лошади неслись по Корсо, и что это было за зрелище! Как же скучал он по нему в Испании. Он тосковал по прогулкам по Виа Фунари, где жили канатные мастера, оттуда, через Виа Канестрари, где жили корзинщики, путь шел на Виа деи Серпенти; он вспоминал Капитолий, глядя на который, он думал о древних римских героях, вспоминал скалу Тарпиана, с которой когда-то сбрасывали преступников. Его веселила старая римская поговорка, гласившая, что от славы до бесчестия всего один шаг, – на нее он обычно отвечал: «Но не для Борджа, не для сына Папы Римского».
Это был Рим, Рим, которому он принадлежал душой и телом. И, о горе, его вынуждают уехать!
Он всеми силами оттягивал час разлуки, он, словно стремясь получить все удовольствия, которых будет впредь лишен, пустился в разгул. Он бродил по улицам с бандой таких же разгульных друзей, и горе было той красивой женщине – или мужчине, – на которых падал взгляд Джованни.
Он бывал у самых знаменитых куртизанок, и квартал Понте дрожал от их бесчинств. Ему нравились куртизанки: они могли сравниться с ним по опыту; любил он также и совсем молоденьких девушек, и самым излюбленным его развлечением было соблазнение невест накануне их свадьбы. Джованни знал свою слабость: из него никогда не получится по-настоящему храбрый воин, и он понимал, что Чезаре приметил в нем эту тайную трусость. Эта слабость радовала Чезаре, потому что она как бы компенсировала нанесенную ему несправедливость: ведь Джованни должен стать воином, а он, до безрассудства храбрый Чезаре, – священником.
Джованни старался скрыть свою трусость, а разве не лучшим прикрытием была намеренная жестокость по отношению к тем, кто не мог ему ответить тем же? Кто смел пожаловаться на сына Папы, если он перед самой свадьбой лишит невинности какую-нибудь девицу? Подобные приключения тешили его самолюбие – он казался себе настоящим храбрецом, и создавали ему славу настоящего жуира.