— Но у меня нет никаких инструментов, — сказал Парри.
— Возьмите этот кинжал, — отвечал Арамис, — но только постарайтесь не притупить его совсем, так как он может понадобиться вам для другого дела.
— О Джаксон! — обратился Карл к епископу, беря его за обе руки. — Запомните просьбу того, кто был вашим королем…
— И теперь остается им, и всегда им будет, — отвечал Джаксон, целуя руку Карла.
— Молитесь всю вашу жизнь о том дворянине, которого вы здесь видите, и о том, которого вы сейчас слышите там внизу, и еще о двух, которые, где бы они ни были, я уверен, трудятся сейчас для моего спасения.
— Ваше величество, — отвечал Джаксон, — я ваш слуга. Каждый день, пока я буду жив, я буду возносить молитвы о ваших верных друзьях.
Внизу тем временем продолжалась работа, и звуки ее доносились все явственнее. Но вдруг в галерее раздался неожиданный шум. Арамис схватил кочергу и дал Атосу сигнал прекратить работу.
Шум приближался. Слышался ровный военный шаг нескольких человек. Четверо мужчин, находившихся в комнате короля, замерли, устремив глаза на дверь, которая медленно и как бы торжественно отворилась.
Часовые выстроились рядами в соседней комнате. Комиссар парламента, весь в черном, исполненный зловещей важности, вошел в комнату, поклонился королю и, развернув пергамент, прочел ему приговор, как это всегда делается с осужденными на смертную казнь.
— Что это значит? — спросил Арамис Джаксона. Джаксон сделал знак, что ничего не понимает.
— Значит, это совершится сегодня? — спросил король с волнением, которое поняли только Джаксон и Арамис.
— Разве вас не предупредили, что это совершится сегодня утром? — спросил человек в черном.
— Итак, — спросил король, — я должен погибнуть, как обыкновенный разбойник, под топором лондонского палача?
— Лондонский палач исчез, — отвечал комиссар, — но вместо него другой человек предложил свои услуги. Исполнение приговора будет отсрочено лишь для приведения в порядок ваших личных дел и исполнения ваших христианских обязанностей.
Холодный пот, выступивший на лбу короля, был единственным признаком волнения, которое охватило его при этом известии.
Зато Арамис побледнел смертельно. Сердце его перестало биться; он закрыл глаза и схватился за стол. Видя его глубокую скорбь, Карл, казалось, забыл о своей собственной.
Он подошел к нему, взял за руку и обнял.
— Полно, друг мой, — сказал он с кроткой и грустной улыбкой, — мужайтесь. — Затем, обратившись к комиссару, сказал: — Я готов. Но я хотел бы попросить о двух вещах, которые, надеюсь, не задержат вас долго; во-первых, я хотел бы причаститься, а затем обнять моих детей и проститься с ними в последний раз. Будет ли мне это разрешено?
— Без сомнения, — отвечал комиссар парламента. И он удалился.
Арамис, придя в себя, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и громко застонал.
— Садитесь, Джаксон, — сказал король, опускаясь на колени, — вам остается выслушать меня, а мне исповедаться. Не уходите, — обратился он к Арамису, который хотел выйти, — и вы оставайтесь, Парри. Даже сейчас, на исповеди, мне нечего сказать такого, чего бы я не повторил перед всеми.
Джаксон сел, и король, преклонив колени, как самый смиренный из людей, начал свою исповедь.
XXIV. «Remember!»
После исповеди Карл причастился и затем пожелал видеть своих детей. Пробило десять часов. Промедление, как и обещал король, было незначительное.
Тем временем народ уже собрался; все знали, что казнь назначена на десять часов, и прилегающие к дворцу улицы были наводнены людьми. Король уже различал отдаленный гул народной толпы, взволнованной страстями, который так напоминает шум моря во время бури.
Прибыли дети короля — принцесса Шарлотта и герцог Глостер. Принцесса была красивая белокурая девочка; глаза ее были полны слез. Герцог — мальчик лет восьми или девяти; глаза его были сухи, верхняя губа презрительно приподнята; совсем юный, он был уже горд: всю ночь проплакал, но теперь, перед другими, старался держаться спокойно.
Сердце Карла болезненно сжалось при виде двух детей, которых он не видел уже около двух лет и с которыми ему привелось свидеться только в минуту смерти. Слезы выступили у него на глазах, но он отвернулся, чтобы стереть их, так как хотел сохранить твердость перед теми, кому он оставлял в наследие тяжкое бремя горя и страданий.