Едва обо всем узнав, Атланта предъявила прессе мое свидетельство о рождении, а затем продемонстрировала копию нашего свидетельства о браке. Мне было всего семнадцать, когда мы поженились, но я солгала, сказала, что мне уже есть восемнадцать, и, следовательно, по закону я сама могу принимать решения.
Без Джимми защищать меня от журналистов было уже некому. Теперь все журналисты, с которыми мой муж когда-то круто обошелся — иными словами, все до единого — азартно рылись в архивах и вытаскивали на свет самые нелестные мои фотографии, какие только могли отыскать, а затем распихивали их по бульварным газетам и журналам сплетен. Невозможно было посмотреть на экран телевизора открыть журнал или сесть за компьютер и не наткнуться взглядом на мой собственный подбородок и нос, как у моего отца. Сколько раз я твердила Джимми, что мечтаю подправить крупный, выделяющийся на лице нос. «Убрать долой!» — вот что я говорила Джимми, а он отвечал, что любит меня такой и что ему нет никакого дела, вправо искривлен мой нос или влево.
Но теперь, когда я слышала, как мне перемывают кости, мне начинало казаться, что уродливый нос — вообще не повод для расстройства. Как передать, что я чувствовала, видя, как четыре известных, уважаемых журналиста, трое мужчин и одна женщина, рассевшись за столом, рассуждают, действительно ли я «заманила» Джеймса Мэнвилла в брачные сети? Как будто такой человек, как Джимми, мог поддаться на уловку! И чью — семнадцатилетней девчонки, способной похвастаться разве что пригоршней голубых лент, выигранных на ярмарке штата! Маловероятно.
Юристы рассуждали, имею ли я по закону право претендовать на хоть какую-нибудь часть состояния Джимми.
Но когда завещание наконец огласили и стало ясно, что Джимми оставил все, что имел, брату и сестре, я вдруг превратилась в американскую Иезавель. Все, похоже, разом уверовали, что я как-то исхитрилась заманить в сети милого юного Джимми — чаще всего меня именовали «малолетней Саломеей», — но он, к счастью, разоблачил обман и в завещании позаботился о том, чтобы я «получила по заслугам».
Филипп делал все возможное, чтобы оградить меня от прессы, но это было нелегко. Больше всего мне хотелось прыгнуть в самолет и умчаться, спрятаться от всех, но теперь об этом не могло быть и речи. Остались в прошлом те дни, когда стоило мне только захотеть — и я могла отправиться на самолете куда угодно.
Шесть недель после смерти Джимми, пока суд разбирался с его завещанием, а газетчики перепевали и перевирали каждое слово, которое слышали, я сидела взаперти, в приземистом и длинном доме Филиппа. За эти страшные недели я покинула четыре стены всего один раз — ради похорон Джимми, да и то была так закутана в траурные драпировки, что меня, казалось, и не было в них вовсе. Чего я не собиралась делать, так это лить слезы, тем самым давая газетчикам, Атланте и Рею повод для злорадства.
Возле церкви я вновь услышала, что внутрь меня не пустят, но Филипп предвидел это: откуда-то вдруг появились, словно выросли из-под земли, шестеро мужчин со статью борцов сумо и взяли меня в плотное кольцо.
Так я попала на похороны Джимми — окруженная шестью великанами, с головой закутанная в черную ткань.
И это было правильно, потому что к тому времени я наконец осознала, что Джимми ушел навсегда, что он больше не вернется, а все прочее не имело значения. Я не переставала гадать, каким окажется фермерский дом, который он мне оставил. Однажды Джимми спросил, в каком доме я хотела бы жить, и я описала уютный коттедж с широкой тенистой верандой, старые деревья вокруг него и озеро неподалеку. «Посмотрим, может, и найдется такой», — отозвался Джимми с улыбкой, хитро поблескивая глазами. Но очередной его покупкой стал замок на острове у побережья Шотландии, где даже в августе было так холодно, что у меня зуб на зуб не попадал.
Завещание уже давно огласили, а я никак не могла собраться и покинуть дом Филиппа. Джимми не стало, вокруг дома по-прежнему околачивались журналисты, а где я и чем занимаюсь, не имело значения. Я подолгу стояла под душем, садилась за стол вместе с Филиппом и его семьей — женой Кэрол и двумя их дочерями, — но не припомню, чтобы я что-нибудь ела.
О том, что мне пора уезжать, я узнала от Филиппа.
— Мне отсюда не выйти! — в страхе воскликнула я, взглянув на шторы, которые не раздвигала ни днем ни ночью. — Меня караулят.
Филипп взял меня за руку, провел по ней ладонью. Моего мужа уже не было в живых, а я по-прежнему чувствовала себя замужней, поэтому высвободила руку и нахмурилась.