— А когда он начал толстеть?
— Нет, этого я не мог бы сказать. Прошу извинения, мой милый Мустон.
— О, вам нечего просить извинения, — любезно ответил Мустон, — вы были в Париже, а мы… в Пьерфоне.
— Так вот, дорогой Портос, — итак, с известного времени Мустон начал толстеть. Ведь вы хотели сказать именно это, не так ли?
— Конечно. И я был этим очень обрадован.
— Черт! Готов вам верить.
— Понимаете ли, — продолжал Портос, — ведь это освобождало меня от хлопот.
— Нет, все еще не понимаю, друг мой. Но если вы мне объясните…
— Сейчас, сейчас… Прежде всего, как вы сказали, это потеря времени, когда даешь снимать с себя мерку, хотя бы раз в две недели. Потом можешь оказаться в дороге, а когда хочешь всегда иметь семь новых костюмов… Наконец, я терпеть не могу давать с себя снимать мерку. Либо я дворянин, либо не дворянин, черт возьми. Дать себя измерять какому-нибудь проходимцу, который изучает тебя с головы до пят, — это унизительно в высшей степени. Этот народ находит вас слишком выпуклым тут, слишком вдавленным здесь, он знает все ваши достоинства и недостатки. Знаете, когда выходишь из рук портного, чувствуешь себя похожим на крепость, только что досконально изученную шпионом.
— Воистину, Портос, ваши мысли чрезвычайно своеобразны.
— Но вы понимаете, что, будучи инженером…
— И к тому же укрепившим Бель-Иль…
— Так вот, мне пришла в голову мысль, и она, конечно, была бы весьма хороша, если бы не небрежность Мушкетона.
Д’Артаньян бросил взгляд на Мустона, который ответил на него легким движением тела, как бы желая сказать: «Вы сами увидите, виноват ли я в том, что случилось».
— Итак, я очень обрадовался, — продолжал Портос, — увидев, что Мустон начал толстеть; больше того, чем только мог, я помогал ему нагуливать жир. Я кормил его особо питательной пищей, надеясь, что он сравняется со мной в объеме и тогда я смогу заставить его иметь дело с портными и тем самым избавлю себя от снятия мерок и прочих скучных вещей.
— А! — вскричал д’Артаньян. — Теперь я наконец понимаю… Это спасло бы вас от потери времени и унижений.
— Черт подери! Судите же сами о моей радости, когда после полутора лет отменного и искусно подобранного питания — ибо я взял на себя труд самолично кормить Мустона — этот бездельник…
— Ах, сударь, я и сам немало способствовал этому, — скромно вставил Мустон.
— Это верно. Так вот, судите о моей радости, когда в одно прекрасное утро я обнаружил, что Мустону пришлось повернуться боком, как поворачивался я сам, чтобы протиснуться сквозь потайную дверь, которую эти чертовы архитекторы устроили у меня в Пьерфоне в комнате покойной госпожи дю Валлон. Да, кстати, об этой двери, друг мой; хочу задать вам вопрос, вам, знающему решительно все на свете: какого черта эти плуты архитекторы, которым полагается иметь подобающий глазомер, придумали двери, годные только для тощих?
— Эти двери, — сказал в ответ д’Артаньян, — предназначены для возлюбленных, а возлюбленные по большей части сложения хрупкого и изящного.
— Госпожа дю Валлон не имела возлюбленных, — величественно перебил д’Артаньяна Портос.
— Несомненно, друг мой, несомненно, — поторопился согласиться с ним д’Артаньян, — но, быть может, эти двери были придуманы архитекторами на случай вашей повторной женитьбы.
— Вот это и впрямь возможно, — заметил Портос. — Теперь, когда я получил от вас разъяснение относительно этих слишком узких дверей, вернемся к нагуливанию жира Мустоном. Но заметьте себе, что первое имеет прямое отношение ко второму. Я не раз наблюдал, что наши мысли тянутся друг к другу. Подивитесь-ка на это явление, д’Артаньян: я говорил о Мустоне, который начал толстеть, а кончил тем, что вспомнил о госпоже дю Валлон…
— Которая была худощавой.
— Разве это не поразительно?
— Друг мой, один из моих ученых друзей, господин Костар, сделал то же самое наблюдение, что и вы, и он называет это каким-то греческим словом, которого я не запомнил.
— Выходит, что мое наблюдение не отличается новизной! — вскричал Портос, ошеломленный услышанным от д’Артаньяна. — А я думал, что это я первый сделал его.
— Друг мой, этот факт известен еще до Аристотеля, то есть, говоря по-иному, приблизительно вот уже две тысячи лет.
— Но от этого он не становится менее достоверным, — заметил Портос, приходя в восторг от этого совпадения его собственных мыслей с мыслями философов древности.