Комиссар взглянул на звезды, — дивные, ясно видимые над черными домами, — и, продолжая затылком ощущать их великолепие, двинулся дальше к отелю.
В вестибюле казалось пустынно и одиноко, как бывает по ночам во многих общественных зданиях. За регистрационной стойкой сидел ночной портье, откинувшись в кресле к самой стенке и уткнувшись в розовый лист сегодняшнего выпуска спортивной газеты. Старик в переднике в черно-зеленую полоску посыпал сырыми опилками мраморный пол вестибюля, а потом тщательно выметал их. Брунетти заметил, что проложил тропу сквозь мельчайшую древесную крошку, и, поняв, что теперь неизбежно наследит на уже выметенном полу, повернулся к старику и произнес:
— Scusi [17].
— Ничего, ничего, — отозвался старик и замел его след своей щеткой. Портье даже не выглянул из-за газеты.
Брунетти шел по вестибюлю. Вокруг шести или семи низких столиков стайками сбились широкие мягкие кресла. Миновав их, Брунетти направился к единственному человеческому существу, видневшемуся среди всей этой мебели. Если верить прессе, сидевший за столиком был лучшим режиссером из числа постоянно работающих в Италии. Два года назад Брунетти видел в его постановке пьесу Пиранделло в Театре Гольдони и остался под сильным впечатлением именно от режиссуры, поскольку актеры как раз играли весьма посредственно. Санторе слыл гомосексуалистом, но в театральном мире, где союз между мужчиной и женщиной считается извращением, личная жизнь режиссера не могла быть препятствием на пути к успеху. А вот теперь известно, что он в гневе покинул гримерку мужчины, и тот вскоре после этого погибает насильственной смертью.
Завидев Брунетти, Санторе встал. Они пожали друг другу руки, представились. Санторе оказался мужчиной среднего роста и сложения, с лицом боксера-неудачника на закате карьеры: приплюснутый нос с расширенными порами, большой рот, толстые влажные губы. Но когда он спросил Брунетти, не желает ли тот выпить, толстые губы произнесли это на чистейшем флорентийском наречии с четкой, изящной актерской артикуляцией. Брунетти подумалось, что так, наверное, говорил Данте.
После того как Брунетти принял его приглашение выпить коньяка, Санторе куда-то скрылся. Оставшись один, Брунетти посмотрел на книгу, которую его собеседник оставил на столике открытой, потом пододвинул ее к себе.
Санторе вернулся, неся два широких коньячных бокала, наполненных, что называется, от души.
— Спасибо. — Брунетти взял бокал и сделал большой глоток. Потом ткнул пальцем в книгу, решив, что лучше начать с нее, чем с рутинного вопроса — «где вы были в то время и что при этом делали?».
— Эсхил?
Санторе улыбнулся, затаив удивление, что полицейский способен прочесть имя автора по-гречески.
— Это вы по работе читаете или для души?
— Думаю, в вашем понимании это скорее работа, — ответил Санторе и отпил немножко коньяка. — Через три недели мне предстоит заняться постановкой «Агамемнона» в Риме.
— По-гречески? — вырвалось у Брунетти.
— Нет, в переводе. — Санторе замолчал, но потом все-таки дал волю распиравшему его любопытству: — А что, у нас полицейские уже и по-гречески читают?
Брунетти раскрутил в бокале густую золотистую жидкость.
— Я его четыре года зубрил. Но очень давно. Успел забыть почти все, что знал.
— Но Эсхила вы разобрали.
— Я знаю буквы. Боюсь, я только это и помню. — Он отпил еще чуть-чуть из бокала и добавил: — Что мне всегда нравилось у древних греков, так это то, что насилие у них всегда совершается за сценой.
— В отличие от нас? — спросил Санторе и снова спросил: — В отличие от этого?
— Именно. В отличие от этого, — согласился Брунетти, даже не удосужившись удивиться, откуда Санторе известно, что маэстро умер именно в результате насилия. Слухами земля полнится, а театр тем более, так что режиссер наверняка узнал об этом прежде полиции, а скорее всего, даже прежде, чем ее вызвали. — Вы с ним разговаривали сегодня?
И без имени было ясно, о ком речь.
— Да. Мы с ним поспорили еще до начала спектакля. Встретились в буфете, а потом зашли к нему в гримерку. Там все и началось, — без колебаний выложил Санторе. — Не помню, кричали мы друг на друга или нет, но голос точно повышали.
— О чем же это вы поспорили? — небрежно спросил Брунетти, словно беседовал со старым приятелем и нимало не сомневался, что в ответ услышит правду.