Леонид поставил на стол рядом с бутылкой виски бутылку водки и посмотрел на них, сравнивая. Водка явно проигрывала виски в оформлении: простецкая цилиндрическая бутылка с дешевой этикеткой, четырехгранная бутылка виски заманчиво блестела золоченым тиснением.
«Крутые бизнесмены водку не пьют», — подумал Новицкий, наливая в рюмку золотистый напиток. Он понюхал его, в нос ударил запах, как ему сперва показалось, деревенской самогонки. Но чем дольше держал рюмку в руках Леонид, чем дольше нюхал, тем больше достоинств находил в виски.
— Омар — моя счастливая карта, — тихо сказал он и, запрокинув голову, выпил. Посмаковал, огляделся. Теперь квартира казалась ему убогой, хотя неделю назад он гордился сделанным ремонтом. — Не было счастья, да несчастье помогло, — проговорил Леонид, наливая вторую рюмку. — Не стану мелочиться, все деньги, оставленные Омаром, отдам вдове Баранчука.
ГЛАВА 4
В родной Витебск, город, в последнее десятилетие прославившийся «Славянским базаром», Ефим Абрамович Лебединский возвращался из Москвы не с пустыми руками. Ефимом, а тем более Ефимом Абрамовичем, его в Витебске никто не называл — Фима да Фима, хоть и исполнилось Лебединскому уже пятьдесят лет. Был он из той породы людей, которые практически не меняются с возрастом.
Фима на службу не ходил: считал это делом ниже своего достоинства. Зарабатывал на жизнь, как любил говаривать сам, талантом. Играл на трубе в похоронном оркестре. Досконально он знал лишь одну мелодию — похоронный марш Шопена, но исполнял ее только за деньги.
Жил он в самом центре города, неподалеку от витебской ратуши. Его старый бревенчатый дом больше напоминал деревенскую избушку, чем городское жилье. Стоял в овраге, неподалеку от реки — Двины, вплотную примыкая к двухэтажному кирпичному дореволюционному дому. Дом тот совсем обветшал, жильцов из него выселили три года назад, и, поскольку никакой архитектурной ценности он собой не представлял, его собирались снести вместе с халупой Лебединского. Но горисполкому не повезло. Халупа принадлежала Фиме Лебединскому на правах собственности, и он упрямо отказывался сменить ее на квартиру в новостройках.
Приятели-жмуровики, наведывавшиеся к холостому Фиме домой выпить дешевого вина, недоумевали:
— Соглашайся на снос, квартиру получишь плюс деньги.
— Я не доставлю им такого удовольствия, — гордо заявлял Фима, оглядывая свои владения, состоящие из комнаты, сплошь забитой рухлядью, и небольшой кухоньки, правда оснащенной всеми удобствами.
В шестидесятые годы отец Фимы добился-таки подключения водопровода, газа и канализации. Сделать это оказалось не так уж сложно. Все коммуникации были подведены к соседнему дому. Кухня являлась одновременно и ванной комнатой, и прихожей, и даже туалетом. Унитаз от плиты отгораживал старый буфет, а дверью в него служила ситцевая занавеска. Старая чугунная ванна стояла в самом центре кухни, и в обычное время использовалась как стол — ее накрывали досками.
Фима больших денег не зарабатывал. Последние годы горожане стали чаще ходить в церковь, и священники учили прихожан, что музыка на похоронах так же неуместна, как и обильная выпивка.
Покойная мама Фимы любила приговаривать, что если еврей пьяница, то это беда, а если дурак, то это уже национальная трагедия. Фима являлся всего лишь бедой еврейского народа. Выпить он любил. Иногда на неделю уходил в запой и мог даже кое-что из вещей поменять на водку или «чернила». Правда, свято берег черный строгий костюм с белой рубашкой и галстуком да сверкающую медную трубу.
Когда он выходил из запоя, ему становилось стыдно. Стыдно смотреть в глаза людям, стыдно заходить в магазин, стыдно смотреть на собственное отражение в зеркале. Из этого гнусного состояния Фима придумал два выхода. Он запирался в доме, включал старый проигрыватель, ставил поцарапанный виниловый диск, а их у него имелась довольно большая коллекция, и в забытом всеми доме звучал Армстронг, Дюк Эллингтон, а Фима подыгрывал знаменитостям на трубе.
К этому способу Фима прибегал довольно часто, но иногда использовал и второй: клал в карман паспорт, шел на вокзал, садился на электричку и перекладными добирался до Москвы. Если его и ссаживали контролеры, то Фима не расстраивался, садился в следующий поезд.
В Москву он ехал не наобум. В российской столице жил его родной дядя Яков Наумович Кучер, человек положительный во всех отношениях, великолепный стоматолог, раньше работавший в поликлинике КГБ, а в последние годы развернувший частную практику. Сильноначитанный, хорошо образованный москвич, чтивший при этом своих витебских предков: в большой комнате его квартиры висели три портрета, написанных еще до войны, в тридцатые годы, его дядей, студентом Витебского художественного техникума. Техникум был преобразован в ставшее потом знаменитым на весь мир художественное училище, в котором преподавали в начале двадцатых годов такие величины, как Шагал, Малевич… Во времена Сталина об этом старались особо не вспоминать даже преподаватели, они прилежно учили студентов работать в стиле соцреализма. Как-то, в порыве родственных чувств, студент решил нарисовать портреты своих братьев-благодетелей: железнодорожника — будущего деда Фимы Лебединского, военного и фельдшера. Поскольку денег на покупку нового холста и подрамников не было, он на чердаке мастерских техникума отыскал старые работы, выполненные в чуждом соцреализму духе, спрятанные туда политически осторожным завхозом, и со спокойной совестью записал их не масляной краской, а более дешевой и легкой в работе водорастворимой темперой. Все четверо братьев: и железнодорожник, и военный, и фельдшер, и сам художник погибли в войну. Кто в гетто, кто на фронте, а портреты остались у родственников. Яков Наумович собрал их вместе, вправил в одинаковые рамы и вывесил в своей гостиной.