– Старенькая, – сказал он. – Таких нынеча не носят. Еще в двенадцатом годе пошил, когда “Истязание Спасителя” писал…
С казенной квартиры, где много комнат и света, где не надобно думать о дровах и освещении, пришлось съехать на Первую линию Васильевского острова. Хорошо, что мебелью не обзавелся, – переезжать легче. На новой квартире Егоров развесил по стенкам свои картины и эскизы – сразу повеселело.
– Вы, любезная Вера Ивановна, – сказал он жене, – не должны думать, что после такой обиды я стану помирать…
Никто не видел его тайных слез. Он, которым восхищались Казанова и Камуччини, он, прозванный “русским Рафаэлем”, он, который принес честь русской Академии художеств, теперь злобной волей дурака задвинут в угол жизни, словно старенький негодный шкаф… Но Егоров стойко пережил трагедию своей жизни. И в этом ему помогала молодежь, навещавшая его в новой квартире: кому нужен совет, а кому полтинник, кому поправить рисунок, а кто и просто так зашел – посидеть, послушать.
На закате жизни Егоров сыскал друга в юном художнике Льве Жемчужникове, который оставил нам добрые воспоминания. Вместе они работали, читали, гуляли, заглядывая в лавки.
– Спасибо тебе, Левушка, – сказал однажды Егоров.
– За что? – удивился Жемчужников.
– Не стыдишься старость мою приласкать. А вот Евдокимушка со мной не гуляет: ему, франту, за шинель отцовскую стыдно… Коли умирать буду, ты уж не покинь меня.
Жемчужникова не было в Петербурге, когда старый мастер умирал. Последние слова Егорова были:
– Вот и догорела свеча моей жизни…
Его отвезли на Смоленское кладбище и опустили в землю – подле могилы Ивана Петровича Мартоса.
Боюсь, что для людей, знающих историю нашего искусства, я не сказал ничего нового. Но иногда и повторение старого становится для нас новым. Итак, свеча Егорова догорела – яркая!
Жизнь кончилась, а картины остались в музеях…
Все дочери живописца вышли за достойных людей, особенно повезло Дунечке, связавшей судьбу со скульптором Теребеневым, могучие Атланты которого до сих пор удерживают своды Эрмитажа в Ленинграде. А сын, Евдоким Егоров, тоже художник, под конец жизни поселился в Париже, где завел керамическую мастерскую; он учил расписывать фарфор новое поколение живописцев…
Это были Репин, Савицкий, Поленов.
Чувствуете, как смыкаются поколения?
Этот неспокойный Кривцов
Помнится, еще в молодости мне встретился любопытный портрет благоприятного человека в очках, под изображением которого пудель тащил в зубах инвалидные костыли. Это был портрет Николая Ивановича Кривцова. Писать о нем легко, ибо его не забывали современники в своих мемуарах, но зато и трудно, ибо перед этим человеком невольно встаешь в тупик: где в нем хорошее, а где плохое? Одно беспокойство.
Впрочем, если читатели останутся недовольны моим рассказом, я отсылаю их к замечательной книге М. Гершензона “Декабрист Кривцов и его братья”, но я поведу речь о человеке, далеком от движения декабристов. Я приобрел Гершензона еще в молодые годы, примерно в ту пору, когда меня удивил этот пудель, несущий в зубах костыли. На моем экземпляре титул украшен надписью: “Акиму Львовичу Волынскому дружески от автора”.
Но это так – попутно. А с чего же начать?
Николай Кривцов, еще подпоручик, стал известен императору Александру I небывалым пристрастием к холоду. При морозе в 20 градусов он ходил налегке, зимою спал при открытых окнах, в его комнатах не было печек. Помимо этого, Кривцов обладал еще одной способностью – смело проникать в дома, где его не считали дорогим гостем. Так, однажды он – в мундире нараспашку – был замечен государем перед домом французского посла Коленкура, и царь, гулявший по набережной Невы, в удивлении навел на него лорнет. Полагая, что наказание за нарушение формы неизбежно, Кривцов явился в свой полк, доложив командиру, что государь лорнировал его слишком пристально, а за расстегнутый мундир командир посадил его на гауптвахту. Через день его вызвал цесаревич Константин, спрашивая – где он был вчера?
– В посольстве у герцога Коленкура.
– Молодец! Мой брат император указал похвалить тебя за то, что не шаромыжничаешь, а бываешь в хорошем обществе…
В битве при Бородине Кривцов был жестоко ранен в руку и при отступлении из Москвы оставлен в госпитале. Однажды проснувшись, он увидел себя лежащим среди французских офицеров, раненных, как и он, в Бородинском сражении. Маркиз Коленкур при посещении своих соотечественников заметил и Кривцова: