Дюгазон изложила свой план: она явится на свидание в Тампль под видом монахини, как сестра или тетка Моро: в камере она и останется, а Моро под глубоким капюшоном и в длинной рясе, скрывающей его фигуру, выйдет на свободу.
– Вы погубите себя и его, – заплакала Александрина. – Вам не позволят теперь видеть Моро наедине… Если вы так добры, мадам, прошу – не делайте ничего такого, что могут истолковать во вред вам и моему супругу.
Розали откинула капюшон, встряхнув волосами, и Александрина позавидовала ее поздней, но еще яркой красоте.
– Жаль, – ответила актриса. – Париж ожидает от меня прощального бенефиса, и я решила сыграть свою последнюю роль на подмостках тюрьмы Тампля… Если этот план неуместен, так что же я могу сделать еще для свободы Моро?
– Я давно уповаю только на Божью милость.
– А я буду уповать на трагедию «Серторий», в которой Помпей бросает в огонь список заговорщиков, не читая его…
Париж был заранее извещен, что Дюгазон выбрала для прощального бенефиса «Сертория». Все ждали появления Бонапарта, обожавшего трагедийную выспренность. О присутствии его в театре узнавали по караулу возле дверей, по задернутым шторкам на окошках из лож в коридоры, – он оставался невидим для других, огражденный от публики деревянной решеткой. Взвинченная Дюгазон играла Корнелию с небывалым накалом, а когда Серторий, не веря в заговор, швырнул в пламя список своих врагов, она обернулась лицом к ложе Бонапарта, в трагическом призыве вытянув к нему руки:
– О Серторий! Какие боги вложили в сердце тебе чувств пламень благородный, о, как велик ты стал…
Бонапарт понял, ради чего устроен этот бенефис, а публика, уже распознав интригу, устроила артистке овацию. Консул быстро удалился из театра. С верхних ярусов зала на головы зрителей плавно опускались белые батистовые платки, на которых было отпечатано типографским способом:
ДРУГ НАРОДА, ОТЕЦ СОЛДАТ МОРО – В ОКОВАХ.
ИНОСТРАНЕЦ СТАЛ НАШИМ ТИРАНОМ.
ФРАНЦУЗЫ, СУДИТЕ САМИ!
Дюгазон вызвал директор театра. Он сказал ей:
– Блестящий бенефис, мадам. Как уцелела моя голова? Но где была и ваша? Я вас искренно поздравляю: секретарь нашего консула Буриен велел оставить вашу старость без пенсии.
– В этом мире, – ответила женщина, – кроме ничтожной пенсии существует еще и большая любовь… Я сыграла свою последнюю в жизни роль. Французы, судите!
8. В очереди на смерть
Эттенхейм спал. Клара Роган де Рошфор проснулась от шума в два часа ночи. По стенам перебегали красные отсветы. Казалось, что в городе пожар. Она подбежала к окну. Вся улица была заставлена лошадьми, в руках драгун обгорали смоляные факелы. Женщина вдруг увидела Энгиенского: его вывели из отеля в нижнем белье. Он отыскал в окне любимую и сразу отвернулся, чтобы не привлечь к ней внимания французов. «На рысях… марш!» – скомандовал Коленкур.
Энгиенского везли через Францию очень быстро, никто не вступал с ним в разговоры, но молодой Бурбон, потомок «великого Конде», вел себя спокойно. Ночью кавалькада всадников въехала внутрь мрачного замка.
– Узнаю Венсенн – здесь я родился.
– Здесь и умрешь, – сказали ему.
Суда не было, а было судилище. Бонапарт прислал из Парижа сабреташей, жаждавших отличий, банду оголтелых бонапартистов возглавлял генерал Пьер Гюллен, раньше часовых дел мастер. Как можно быстрее Энгиенского обвинили в устройстве заговора на жизнь Бонапарта, в том, что живет на деньги, отпускаемые для роялистов банками Англии.
– В последнем я сознаюсь, – сказал Энгиенский. – А на что бы я жил иначе? Не воровать же…
Ему зачитали смертный приговор, который Савари немедленно утвердил. Молодой человек спрашивал:
– За что? Где же хоть малая доля моей вины?
Сабреташи стали над ним измываться:
– Он еще спрашивает – за что? Но если француз достиг чина полковника, значит, он уже способен обо всем на свете судить справедливо. Иначе и быть не может…
Энгиенский хотел отрезать прядь волос, чтобы переслать ее с запиской для любимой в Эттенхейм:
– Пусть обо мне останется у нее память.
Полковники-судьи лирики не признавали:
– Успокойся! От тебя даже памяти не останется…
Ночью в камеру Энгиенского вошел священник:
– Господь повелел мне сказать вам, что он давно ожидает вас… Поспешим же, герцог, ближе к Богу!
Во рву Венсеннского замка было темно. Гюллен светил фонарем, но солдаты никак не могли прицелиться.