Длинна, как мост, черна, как вакса,
идет, покачиваясь, такса,
за ней шагает, хмур и строг,
законный муж ее – бульдог!
О войне писали в таких выражениях: «В современной культуре немало парадоксов. Славнейший из них – война. Но оставим сегодня войну. Я хочу сказать о другом…» Табачная фабрика Асмолова рекомендовала в этом году русским дамам курить только папиросы «Эклер». Между прочим, вышел в русском переводе роман Генриха Манна «Верноподданный», совсем не замеченный публикой. А на смену знаменитой красавице Лине Кавальери приходила новая, по имени Вивина Мадзарино, но до России она еще не добралась, и потому русские кавалергарды еще не знали, каков на нее прейскурант…
Казалось, ничто не изменилось. Но русские крейсера уже покидали Либаву, и – навсегда! За их плоскими тенями, впечатанными в горизонт, отлетал прочь истерзанный ветром дым. В мутной воде расхлябанных рейдов тонули листы питерских газет, на которых подзаголовки кричали о войне до победного конца. Протопали через город драпающие батальоны стрелков. Последним уходил из Либавы пьяный в дым матрос, волоча на сытом загривке пулемет системы «шоша». Матрос остервенело крыл всех по матери, а на груди у него была яркая татуировка из двух слов: «Любка – сука».
Потом прилетел германский «цеппелин». Из окошек гондолы немцы изучали брошенный город. А утром под струями обильного дождя в притихшую Либаву уже входили завоеватели. В зачехленных серым полотном шлемах «фельдграу», над которыми торчали шипы, отлично одетые, гладко выбритые, воска кайзера бодро горланили:
- Лишь подвернись нам враг – перешибем костяк.
- Разинет сука пасть – по пасти его хрясь!
- Да в зубы долбани, да в угол загони,
- А если не подох – добавь еще разок…
Из подвалов завода «Линолеум», с крыши пробочных мастерских застучали редкие залпы – это стреляли рабочие-латыши, которые с молоком матери впитали в себя ненависть к германцам. В миготне прожекторов и яростном реве воздуходувок на Либаву уже двинулись немецкие крейсера. Отсюда, из этой гавани, флот кайзера стал сжиматься в кулак, чтобы ударить по вратам Риги, сбить их с древних ржавых петель, и тогда… О, тогда откроются проливы Моонзунда, за которыми прямая дорога – на Петроград! Но и сам адмирал Тирпитц не знал тогда, что путь эскадрам Гохзеефлотте преградит героический Балтийский флот. Флот – уже без адмиралов, флот – уже под знаменами революции…
А в Петрограде процветало искусство мелодекламации:
- Все суета! Один возможен путь –
- не сетовать, не думать, не томиться,
- в твоих глазах бездонных потонуть,
- к твоим устам приникнуть и забыться…
И как раз в этом году произошло одно событие, тогда мало кем замеченное, но которое до сих пор озадачивает историков своей кажущейся неправдоподобностью… Итак, мы в Либаве!
Ганс фон Кемпке, лейтенант с дредноута «Гроссер Курфюрст», отцепил от пояса саблю. Лезвием десертного ножа постучал в поющую грань хрустального бокала. Он был нетерпелив и – как истинно прусский офицер – требовал к себе особого внимания.
– Кельнер! – позвал он, еще раз осмотрев себя в зеркало.
Да, сегодня он великолепен, как никогда. Вряд ли какая женщина Либавы устоит перед его тевтонскими чарами. Еще на крейсере «Тетис», где он раньше служил башенным начальником, Кемпке имел славу неотразимого обольстителя. Теперь следовало завоевать эту славу для кают-компании «Гроссер Курфюрста». И сейчас, сидя в уютной кофейне Либавы, лейтенант вдыхал с кухни запахи булочек; после серых корабельных столов, накрытых (ради бережливости) казенными клеенками, ему была приятна очаровательная белизна кувшинов для сливок.
За спиною лейтенанта вдруг жестко прошуршали кружева:
– Что угодно господину лейтенанту?
Кемпке обернулся: перед ним стояла красавица кельнерша с выпуклой грудью. Губы ее трепетно улыбались, а глаза (ах, какие это были глаза!) оставались слегка печальны.
– Кофе, – сказал Кемпке. – С коньяком, конечно. И прошу подать корзиночку марципан, если это не затруднит вас.
– Для немецких доблестных офицеров, – последовал приятный ответ, – у нас имеются и марципаны. А для грязных русских свиней была только селедка с огурцами да водка с пивом.
– О! – воскликнул Кемпке. – Фрейлейн сердита на русских?