Ты можешь еще раз сказать папочке, что учился в Оксфорде? А эта ищейка, Гарри, он постоянно рыскает за мной, скалится как волк и говорит «никогда нельзя быть уверенным» и «все может быть совсем не так, как кажется, особенно с бриттами». Бриттами он зовет англичан. Завидует. Ненавижу его за то, что он не уважает тебя как я. Я люблю тебя, Ральф, потому что ты настоящий и в то же время чудесный, а он — враль, хоть и скучный, а он тебя за это ненавидит и доказывает папочке, что ты совсем не такой.
Не волнуйся. Инге собирается полечить меня, чтобы мне стало лучше, и мне правда лучше с каждым днем, а до свадьбы, как я и обещала, все-все заживет. Но для того, чтобы все было так, а не иначе, мне нужен рядом ты, понимаешь? Ты — мой лучший врач. Мне станет лучше, когда ты будешь рядом, мы займемся делами и будем счастливы, поэтому приезжай домой, пожалуйста. От скуки мне дурно, правда, дурно-дурно.
Если хочешь мне что-то рассказать, я готова тебя выслушать, ты же знаешь. Все, что ты скажешь, — хорошо. Ты ведь тоже будешь меня любить, что бы обо мне ни узнал, правда? Больше я ничего знать не желаю, просто верни все, как оно было. И поторопись.
Я выздоровею, буду лучше всех — и для тебя одного. Только возвращайся домой.
Твоя девочка.
м.
Воскресенье, 19 ноября 1922 года (продолжение)
Что происходит? Разве я не пришел к тем же выводам? Убедила ли тебя моя каблограмма, что он в самом деле лжец и чужак? Если все это — не более чем недоразумение, усугубленное погрешностями пересылки, дальше письма вконец нас запутают — каждое проплывет незамеченным мимо следующего, громоздя ошибку на ошибку. Что происходит там в настоящем, сей момент? Я читаю о событиях далекого прошлого, о погасших звездах. Я не понимаю, кто такой этот Феррелл и как случилось, что он пробрался в самое лоно моей семьи.
Ты исцелишься, ты исцелишься, ты исцелишься. Я так хочу. Я никогда не сомневался, никогда не волновался. Один только раз. Волнение охватило меня в тот июньский дождливый день в музее. Я тебе никогда не рассказывал.
Я сопровождал тебя в Музей изящных искусств. Рядом парила безмолвная валькирия Инге; впрочем, я заметил, сколь неистово блестят ее распутные глаза, особенно когда мы миновали грандиозную набедренную повязку Маихерпри (и я тщетно пытался заинтересовать тебя рассказом про Картера, напоровшегося на нее в 1902 году).
Пока ты рассматривала статую бараноглавого бога Херишефа, я поведал тебе о том, как мальчишкой видел сны, в которых открывал гробницы, еще не понимая, как эти сны толковать, не зная слова «гробница» и не читая про раскопки. Во сне мое воображение создавало удивительнейшие образы, описать которые мне не позволял тогда мой словарь: уютные пещеры, где тепло и светло, тела спящих на мягких постелях, животные, друзья, еда, счастье, и все это — в уединенном, безопасном месте. Мне было года четыре, не больше, тогда-то у меня и началась клаустрофилия.
Я описывал экспонаты, мимо которых мы проходили, уже видя, что тебе нужно все чаще отдыхать. Я рассказывал о Гарварде, о тамошних консерваторах, что верят в пожилых, работающих по старинке землекопателей. Только в 1915 году, говорил я тебе, Лаймен Стори в экспедиции, снаряженной этим самым музеем, хотел использовать тринитротолуол! «Гарвард еще не готов принять Атум-хаду или меня, — сказал я, — но однажды это произойдет». Обернувшись, я увидел, что ты вся дрожишь — то ли потому, что согласна с каждым моим словом, то ли оттого, что поражена красотой реликвий. «Не о чем беспокоиться, сэр», — сказала деловитая Инге и поспешно увела тебя в дамскую комнату для отдыха. Двадцать минут проползли как черепахи, а затем ты появилась снова — бодрая, прелестная, готовая хоть целый день ходить по магазинам и ресторанам. Никогда еще ты не выглядела столь прелестной и бодрой, однако память твоя не сохранила ничего из случившегося за последний час, включая истории моих детских лет. О любовь моя, твой отец сказал мне, что ты исцелишься. Врачи сказали ему, что ты исцелишься. Я знаю, что ты исцелишься. Ты должна в это верить, ты должна верить мне. В ночи, наедине с собой сохранить веру трудно, я знаю. Но ты должна. Феррелл — дым.
И я совершу мою, как ты ее очаровательно называешь, «находку», не обращая внимания на препятствия, недоразумения, откровенное вероломство, ядовитый туман перепутанных писем. Твой отец считает меня невесть кем — или считал, — но все образуется, если уже не образовалось, и не стоит об этом даже говорить. 19 ноября твой Ральф с любовью размышлял о тебе, забыв о преходящих страхах твоего отца или проклятии Феррелла, которое заставляет тебя страдать из-за меня. Когда я вернусь домой, ты прочтешь эти страницы, мы сравним наши записи и посмеемся над путаницей времени, расстояния и почты.