— Странная штука, — произнес он задумчиво. — На свете не бывает одноруких поэтов. Почему?.. Однорукие художники есть. Однорукие пианисты — и те иногда встречаются. Когда-то, помню, даже бейсболист однорукий был. Почему же история не знает одноруких поэтов? Ведь чтобы стихи писать, совсем не важно — одна у тебя рука или три…
В общем, конечно, так, согласился я мысленно. Где-где, а в стихосложении количество рук — вопрос совершенно не принципиальный.
— Вот вы можете вспомнить хоть одного однорукого поэта? — спросил у меня Дик Норт.
Я покачал головой. Хотя, если честно, в стихах я не смыслю почти ничего, и даже двуруких поэтов вспомнил бы не больше десятка.
— Одноруких сёрферов я знаю несколько, — продолжал он. — С парусом ногой управляются. Я и сам немного умею…
Юки вдруг встала и принялась рассеянно шататься по комнате. Остановившись у полки с пластинками, она почитала названия, но, видно, не нашла ничего интересного — и тут же скорчила рожицу из серии “ужасно дурацкая чушь”. После того, как музыка смолкла, комнату затопила сонная тишина. За окном то и дело взревывала газонокосилка. Кто-то громко кого-то звал. Позвякивали на ветру колокольчики. Пели птицы. Но тишина поглощала всё. Какие бы звуки ни рождались — она сглатывала их подчистую. Словно тысячи невидимых молчунов, вооружившись бесшумными пылесосами, собирали по всей округе звуки, как грязь или пыль. Где б ни возник хоть малейший шум — они тут же набрасывались на него и всасывали всё до последнего отголоска.
— Тихо тут у вас… — заметил я.
Дик Норт кивнул, потом многозначительно посмотрел на свою единственную ладонь — и снова кивнул.
— Да. Очень тихо. И это — самое важное. Для таких людей, как мы с Амэ, тишина для работы просто необходима. Мы оба не переносим, когда вокруг… hustle-bustle? Ну, всякий шум-гам. Когда слишком оживленно, все само из рук валится. Как вам здесь? Согласитесь, Гонолулу — очень шумный город…
Я вовсе не находил, что Гонолулу очень уж шумный город, но затягивать разговор не хотелось, и я сделал вид, что согласен. Юки, судя по физиономии, разглядывала очередную “дурацкую чушь” за окном.
— Кауаи — вот там действительно хорошо. Тихо, людей почти нет. На самом деле, я бы хотел жить на Кауаи. Но только не здесь, на Оаху. Туристический центр, что с него взять: слишком много машин, преступность высокая… Здесь я — только из-за работы Амэ. По два-три раза в неделю приходится в Гонолулу выбираться. За материалами. Ей для съемки постоянно материалы нужны. Ну и, конечно, отсюда, с Оаху, связь легче поддерживать, встречаться с людьми. Она сейчас много разного народу снимает — тех, кто обычной жизнью живет. Рыбаков, садоводов, крестьян, поваров, дорожных рабочих, торговцев рыбой, кого угодно… Она замечательный фотохудожник. Ее работы — талант в чистом виде.
Хотя мне никогда не доводилось пристально разглядывать работы Амэ, на всякий случай я опять согласился. Юки подозрительно засопела.
Он спросил, какой работой я занимаюсь.
Заказной писатель, ответил я.
Моя работа, похоже, его заинтересовала. Видно, решил, что мы — братья по духу, связанные общей профессией. И поинтересовался, что именно я пишу.
Что угодно, сказал я. Что закажут — то и пишу. Примерно как разгребать сугробы в пургу.
— Разгребать сугробы… — повторил он и, состроив серьезную мину, надолго задумался. Будто не очень хорошо понял то, что услышал. Я уже колебался, не рассказать ли ему подробнее о том, как разгребают сугробы, но тут в комнату вошла Амэ, и наш разговор закончился.
* * *
Одета Амэ была очень просто: полотняная рубаха с короткими рукавами, потертые белые шорты. На лице никакой косметики, волосы — в таком беспорядке, будто она только что проснулась. И тем не менее, она смотрелась дьявольски привлекательно. Аристократическая надменность, которую я подметил еще в ресторане отеля на Хоккайдо, по-прежнему проступала в каждом ее движении. Едва она вошла в комнату, все мгновенно почувствовали, насколько ее жизнь отличается от прозябания остальных. Ей не нужно было ничего объяснять или показывать: разница была понятна с первого взгляда.
Ни слова не говоря, она подошла к Юки, запустила пальцы ей в волосы, долго трепала их, пока совсем не разлохматила, а потом прижалась носом к ее виску. Юки не выказала большого интереса, хотя особо и не сопротивлялась. Лишь когда все закончилось, тряхнула головой пару раз, восстанавливая прическу. И уперлась бесстрастным взглядом в цветочную вазу на стеллаже. И все же бесстрастность ее была совсем иной, нежели унылое безразличие, с которым она озиралась в доме отца. Сейчас, несмотря ни на что, в ней сквозило нечто искреннее и живое. Определенно, мать и дочь вели между собой некий бессловесный диалог, не понятный никому, кроме них самих.