Глядя прямо перед собой через головы приятелей, Марк тешит свой заокеанский глаз величественной и продуманно захватывающей европейской архитектурой XIX века (которая, впрочем, давно утратила способность захватить исконного своего зрителя). Много лет Марк мечтал увидеть сии строения, подышать ими, суметь как-то их впитать. Жаль, он не может забыть, что слева дальше по улице Харминцад воткнут отель «Кемпински», своим современным корпоративным стеклом и сталью разрушающий дикую запустелость и асимметрию соседней площади Деак. Но со своего места Марк хотя бы не видит жуткие шрамы и клейма округи.
Направо от крошечной, вряд ли картографируемой улицы Хармицад есть офисное здание в любимом Марковом стиле Осман, типичном для XIX века, — огромный дом с мансардами, красавец, какие разбросаны по всему Пешту и Парижу, Мадриду и Милану. То, что первый этаж и витрины фасада занимают пыльные и лишь изредка открытые кассы второразрядной авиакомпании, не оскорбляет Маркова эстетического чувства: оформление касс, ему сейчас отлично видимых, — это такой абсурд Восточного блока шестидесятых, столь неосознанно и притом не без горечи дурашливый, — он вызывает в памяти свой золотой век: выцветшую эпоху аппаратчиков в мешковатых костюмах и черно-белых дипломатов из Лиги Плюща в круглых металлических очках, стюардесс в шляпках-таблетках, болгарских убийц и оксбриджских перебежчиков, вот таких бесполезных и до смешного иностранных авиакомпаний, завладевших лучшей недвижимостью не за платежные средства свободного рынка, а по идеологической совместимости.
Эта конторская громада занимает большую часть восточной стороны, а «Гербо» — всю северную сторону площади Вёрёшмарти, туристского, если не географического центра Будапешта: художники и мольберты рассыпаны вокруг торчащего бронзового насеста Вёрёшмарти, поэта, которого Марк решил когда-нибудь поизучать, если только найдет перевод. Вот южная сторона площади: здания расступаются, пропуская Ваци — торговую пешеходную улицу, что, изгибаясь, пропадает из виду. Из ее устья доносятся заблудившиеся мелодии боливийского оркестра — стук и свист любовных песен Андского высокогорья. Марку музыканты кстати — трепетные романтики в пончо заслонили вытянувшуюся на кварталы неприглядную очередь из венгров (среди которых иные приоделись по такому случаю), жаждущих испытать первый в стране «Макдоналдс».
Остальным, конечно, не спастись от западной границы площади, как спасся Марк — даже спиной он чувствует здание, что глумится над ним, бетонные панели и нахальные ребра фасада семидесятых (слишком старого, чтобы быть новым, слишком недавнего, чтобы пользоваться эстетическими привилегиями старины), уродующего вид из «Гербо» каждому, у кого не хватило предусмотрительности занять самый западный стул под свежей зеленой листвой подле изящной кованой решетки и с видом в темное нутро кафе, в искрящееся вчера.
Быстро теряющий рыжую шевелюру и быстро набирающий вес, с лицом одутловатым и обвисшим, всегда словно изможденным, даже когда он, перевозбудившись от исторических и культурных тем, торопит слова, Марк Пейтон — канадец, а в Канаде (если не брать некоторые квазифранцузские анклавы) все не так. Марк только что вылупился после без малого двадцати двух лет учения. Несколько месяцев назад получив докторскую степень в культурологии, сейчас он уже четвертую неделю в европейской экспедиции, рассчитанной на одиннадцать месяцев, собирает материал для книги, которую замыслил как популярное переложение своей докторской, истории ностальгии.
Рядом с ним сидит Эмили Оливер — из Небраски, хотя первые, большей частью забытые пять лет жизни она провела в Вашингтоне, округ Колумбия. Эмили тоже появилась недавно — приехала в марте, работать новым особым помощником посла Соединенных Штатов, получив место за свои достоинства, но и не без помощи специфических семейных связей. Только что, отвечая на пытливые расспросы новенького в компании, Эмили описала свою работу как «непыльную», но притом «несколько, знаете, лакейскую, хотя я не жалуюсь». Жаловаться — преступление, за которое вдовый отец наказывал Эмили щекоткой (пока дочери не исполнилось семь), емкими афоризмами (от семи до двенадцати лет), а после того — живописаниями настоящих страданий, которые ему приходилось видеть — во Вьетнаме, или дома, когда человек попал в молотилку, или в последние недели матери Эмили. Конец жалобам.