— У тебя новое платье?
Юля отвечает:
— Новое — это хорошо забытое старое.
И подмигивает зрителям.
На экране крупным планом — пахта
— Неплохо, — соглашаюсь я.
— И малобюджетно, — обнадеживает Лада. — Никакой натуры, сплошной павильон. Снимаем с одной камеры, немного компьютерной графики.
— А этикетка? — спрашиваю я.
У Ирмы есть ответы на все вопросы.
— Что-нибудь, что будет выбиваться из общего визуального ряда. Но так, чтобы покупатель верил — это настоящее. Никаких летающих коров. Может быть, просто аппетитная горка блинов. И очаровательная старушка. Или ребенок. И очень крупно: «ПАХТА».
— А название?
— Какой-нибудь «вкуснишка». Или «толстей-ка». Шучу. Над названием надо подумать.
— Может быть, «Утро»? — предложила я.
— Может, — согласилась Ирма.
— Или «Бабушкины блинчики».
— Длинновато. Но ассоциативно.
— По-моему, неплохо. Если придумать что-то короткое, но с тем же смыслом — это попадание.
— Только если «Бабкины блины», — сказала Лада.
Мы договорились встретиться через несколько дней.
Мне позвонил Ванечка.
Спросил, как дела. Сказал, что уже давно хотел позвонить, но что-то его удерживало. Искренне добавил, что соскучился.
Я ответила, что занята: принимаю роды у соседской коровы. Перезвоню.
Повесила трубку. Пожалела, что не подготовилась к этому звонку и не придумала что-нибудь поостроумнее.
Давно не было такого приятного утра.
Что он сейчас думает обо мне? «Чужая душа — потемки?» или «Oh, those Russians!».
Наверняка сегодня все у меня будет получаться.
Я звонила по этому номеру каждый день. Мне говорили одно и то же: «Состояние больного без изменений». Уже почти три месяца. Водитель Сержа был в коме. Кома — это когда человек умер, а надежда еще жива.
Он лежал, подключенный к жизни множеством трубочек и проводков, в Институте Склифосовского.
Я его не видела.
Приехав туда на третий день после смерти Сержа, я наткнулась на полный ненависти взгляд его матери. Ее сын работал на нас, и это мы убили его. Я дала ей листок с номером моего телефона, но была уверена, что она его выкинет, как только за мной закроется дверь.
Я слишком сильно тогда сама нуждалась в утешении, чтобы оправдываться перед ней.
Да и в чем оправдываться?
Я познакомилась с заведующим отделением и назначила ему денежное пособие.
Когда дежурный голос по телефону сообщил, что больной находится в сознании уже сутки, я восприняла это так, словно мне сказали, что Серж ожил и едет домой.
Я бежала по обшарпанным коридорам Института Склифосовского, мимо зловонных никелированных тележек, мимо худосочных мужчин в больничных пижамах, застиранных так, что казалось, их не стирали никогда. Я смотрела на номера дверей, и мне хотелось то разрыдаться от горя, то рассмеяться от счастья. Мне казалось, что я бегу к Сержу.
Его водитель, вернувшийся с того света, был мостиком между нами.
Из его горла торчала трубка.
Пуля прошла навылет, частично задев дыхательные пути.
Я хотела броситься ему на грудь, и только боязнь причинить ему боль остановила меня.
— Серж умер, — прошептала я очень тихо, отводя глаза от его лица. — Ты отлично выглядишь.
Казалось, он делал над собой усилие, чтобы держать глаза открытыми.
— Ты поправишься. Обязательно поправишься. Теперь уже ничего не случится.
Опустошенная и разочарованная, я огляделась. Рядом стояла его мать, но она даже не предложила мне стула. Передо мной лежал наш водитель, очень слабый, едва живой. Он ничего не мог сказать. Глядя на него, я не узнала и не поняла ничего нового. Возможно, я ждала чуда там, где его быть не могло.
Я все еще не смирилась со словом «никогда».
Водитель смотрел на меня, но казалось, что он просто смотрит вперед.
Я подумала, что, наверное, он мог бы закрыть Сержа собой. Думать так — это эгоизм.
Вошла медсестра и с радостной улыбкой попросила родных больного зайти к лечащему врачу.
Его мать бросила на меня недоверчивый взгляд, поколебалась секунду и ушла, аккуратно закрыв за собой дверь.
«Если Серж успел что-то сказать перед смертью, то он это слышал», — подумала я.
Для меня было очень важно узнать, о чем думал Серж в последнюю секунду своей жизни. О том, чья рука направила на него пистолет? О том, есть ли шанс спастись? О своей матери? О Маше? Или обо мне? Не о той же девушке из ресторана, в конце концов? Или просто страх, животный страх смерти охватил его, и он не успел подумать ни обо мне, ни о ком.