Статья была о Наполеоне в горящей Москве, но ничего из неё не запомнилось, а эта фраза всегда была в памяти из-за странного сочетания “die hochste Zeit” – высшее время. Будто время могло быть пиком, и на этом пике миг один, чтобы спастись.
Так ли опасно было Наполеону в Москве, и мгновенье ли крайнее одно было у него на выход, – но сейчас пасмурная тревога обложила сердце командующего, что эти часы у него как раз и есть “die hochste Zeit”.
Только не понимал он, где этот пик торчит, и в какую сторону толчок надо делать. Не мог он ясно охватить всё положение армии и указать решительное действие.
Из-за артамоновской измены опал, обнажился весь левый бок армии – так надо ли было менять приказ корпусам, приготовленный днём? И что же менять? Центральными корпусами удар с поворотом налево – очевидно это и надо как раз? Что же менять? Вообще задержать наступление центральных? Но это больше всего поставится ему в вину. Клеймо труса от Жилинского казнило Самсонова четвёртый день. Понудить к наступлению фланговые корпуса? Очень бы хорошо, но это невыполнимо сейчас.
И никто из штабных не приходил просить решительных изменений.
И вспомнилось ему из японской войны, как сам он с казачьей дивизией, с уссурийцами и сибирцами, двое суток цепко держался у Янтайских копей, упорно прикрывая левый фланг куропаткинской армии (а Ренненкампф так же был справа), – и предлагал Куропаткину даже охватывать фланг японцев. Но Куропаткин сробел, и без надобности скомандовал отступать, и так проиграл битву под Ляояном. А – зря, не надо робеть. Один отважный удар может спасти и безнадёжное положение, в этом военная история.
Так не повторить сейчас куропаткинских колебаний – а смело, решительно бить центральными корпусами!
А телеграф – снова работал. Разминувшись с телеграммою о снятии Артамонова, пришло его запоздалое донесение: “После тяжёлых боёв под сильным натиском противника отошёл к Сольдау.” По лживости характера генерала можно было допустить, что и Сольдау уже сдали. Но нет, телеграф через Сольдау продолжал работать весь вечер.
Доложили оттуда, что генерал Душкевич на передовых позициях, а командование корпусом принял пока инспектор артиллерии генерал князь Масальский.
Не сразу и отсюда послали в штаб фронта телеграмму об отрешении Артамонова. Корпус был придан армии условно, отрешения могли не подтвердить. Однако Жилинский-Орановский молчали. Вообще молчали, как будто сегодня не происходило и завтра не предполагалось важных значительных боёв.
Командующий с потемневшим, мрачным, натруженным лицом покинул штабные комнаты, пошёл отдохнуть к себе. По его лицу ещё никто б не догадался снаружи, один он чуял: какой-то пласт его души с какого-то пласта как будто сшибся и стал помаленьку, медленно-медленно сползать.
И Самсонов всё время прислушивался к этому неслышному движению.
В его комнате днём было прохладно, а сейчас к вечеру душно, хотя пол-окна открыто на тонкую сетку. Самсонов снял лишь сапоги и лёг. Пока ещё не смерклось, была видна ему с подушки крупная гравюра на стене, как в насмешку: Фридрих Великий в окружении своих генералов, все молодец к молодцу, жгутоусые и непобедимые.
Странно. Прошло всего несколько часов, и вот уже не держал он сердца ни против Благовещенского, ни против Артамонова за их ложь и за их отступление. Ведь только от стесненья, от худа, от пекла могло у них так получиться. Гнев на них был отводной, обводной, неправый. Что ж гневаться на них, если и сам уже виноват довольно? Перенося на них своё, даже оправдывал их Самсонов: и командиру корпуса плохо подчиняется ход событий в этой войне, рассеянной по пространству.
Но если оправдывать ошибки подчинённых – что тогда остаётся от генерала?…
За всю свою военную службу не предполагал Самсонов, что может так сразу сойтись тяжело, как ему сейчас.
Как бутыль с подсолнечным маслом, взмученная тряской, нуждается остояться до прозрачно-солнечного цвета, муть книзу, а пустые пузырьки вверх, – так тянулась очиститься и душа командующего. А нужна была для того, он ясно понял: молитва.
Молитва ежедневная, утренняя и вечерняя, бормотомая по привычке и наспех, между мыслями, забегающими на дела, это как умыванье одетому и одною горстью: толика чистоты, а почти и неощутимо. Но молитва сосредоточенная, отданная, молитва как жажда, когда невыносимо без неё и ничем нельзя её заменить, – такая молитва, помнил Самсонов, преображает и укрепляет всегда.