Как будто – место же не изменилось, то самое, и вот он рядом отцовский деревянный темноватый и сыроватый дворец, – но этот белый, праздничный, ещё более выдвинутый к морю, к обрыву – всё меняет! И – чудная беломраморная цельная скамья при беломраморном цельном столике – сесть лицом к морю и замереть. Дорогое Чёрное море! – есть ли что на свете благословеннее тебя? Смотреть отсюда, из-под сени олеандров, – часами. Набегание мощных морских валов (их слитный шум достигает и сюда). Вдали – пароходы, паруса. С этой высоты – безлюдное, прямое единение с морем.
Человек с чувствительной душой не может не впечатляться ежедневным ходом природы черезо всех нас. И глубже всего воспринимается природа в отьединённости от людского множества. Что может сравниться с дивными ливадийскими и ореандскими высотами над морем? Отсюда смотреть, замерев, на эту обворожительную необъятную переменчивую, рябчатую то синюю, то зелёную, то лиловую водяную скатерть. Или гулять с кем-нибудь в тихой беседе по горной тропе, так особо проложенной к Ореанде, чтобы не подниматься и не опускаться, не шире и не уже, а всегда на двоих, – отступают все эти петербургские неприятности, настойчивости, домогательства, дрязги, все эти головоломные государственные вопросы, которым нельзя отдавать всю страсть и сердце, потому что лопнет всякое нормальное сердце и не выдержит никакой ум, – а спасенье от них только и есть: на несколько недель или месяцев отодвинуться, забыть, как не было, и отдыхать в этом уголке, подобии Божьего рая, вдыхать магнолии, щуриться на море меж ветвей.
Нигде больше не чувствуешь себя так в раю и так отдельно.
А всё же, как ни стараться забыть, – нет окончательной лёгкости: от уютнейших крымских гор накинута и далеко на север и на восток легла распространная мантия России, – и эта мантия нечеловечески оттягивает плечи, никогда от неё не забыться вполне.
Через немногие дни приехал Коковцов, только входящий в дело и, значит, много вопросов.
И среди них: весьма неприятно проходит следствие по убийству, ложится тень на Курлова и Спиридовича – не только плохая распорядительность, но как бы даже косвенное соучастие.
Это ужасно.
Но таким образом Курлов не может воспринять от убитого – поста министра внутренних дел?
Но этим самым он уже и жестоко наказан.
И кого же теперь? Пришлось принять кандидатуру Коковцова: Макаров.
Ну, пусть пока.
Однако Коковцов считал, что надо наказывать или даже судить Курлова и других.
Но ведь нет такого точного закона, который бы они нарушили!
Государь находился в смущении и затруднении.
Но вот что: под влиянием упоительного крымского воздуха как раз в эти сентябрьские дни приспело выздоровление наследника. И Государь, в тёплой волне благодарности, которая уже и не помещалась в нём, хотел и других одарить милостью.
И он выразил Коковцову, что хочет ознаменовать выздоровление наследника добрым делом: прекратить следственное дело Курлова-Спиридовича-Веригина-Кулябки.
А Коковцов убеждал, что нельзя заглушать естественный ход следствия. И всё общество следит пристально.
Ну, так тем более нельзя поднимать меча так высоко.
Да ведь Государь прощал и за себя: ведь и его самого могли убить – и в театре, и в Купеческом саду.
А он – прощал.
По новизне ли после пяти лет, было свежо и удобно с Коковцовым. Смена министров всегда освежает. И Государь сказал ему напрямоту:
– Я рад, что вы не ведёте себя, как покойный Столыпин.
– Ваше Величество, – возразил Коковцов: – Столыпин умер за вас.
Ну, далеко не совсем так.
А государыня, не стоявшая долго на ногах, усадила Коковцова рядом, беседовала милостиво и сказала:
– Мне кажется, вы придаёте слишком много значения деятельности и личности Столыпина. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало. Я уверена, что каждый исполняет свою роль, и если кого нет среди нас – то это потому, что он уже окончил свою роль, ему нечего больше исполнять. Я уверена, что Столыпин умер, чтоб уступить вам место, и что это – для блага России.
73' (Царское милосердие)
Ещё при неумершем Столыпине Коковцов назначил ревизию киевского Охранного отделения. Министр юстиции Щегловитов приехал в Киев и внезапно для Кулябки опечатал отделение. Ещё не был казнён Богров – уже прикатила в Киев и сама ревизия: сенатор Трусевич с отрядом судебных и полицейских чинов. Можно было ждать безжалостного расследования. (Особенно потому – публика не держала этого в соображении, а в чиновном мире это всё, – что Трусевич был обойдён и оттеснён Курловым по службе и, стало быть, его личный враг. Впрочем, и Кулябко был назначен на свой пост тоже при Трусевиче, это осложняло). Отобраны были дневники агентов и филёров. Даже предприняты хлопотливые допросы сотен полицейских (частью уже воротившихся в Петербург) об их стоянии при проездах Государя. В общественном мнении убийство и поспешный скрытый суд повисли загадкой – и все ждали от Трусевича сенсационных разъяснений. В Государственной Думе (она открылась как раз в 40-й день смерти Столыпина, но не его почтила, а умершего между тем члена Думы, лишь потом Родзянко напомнил о Столыпине) новый министр внутренних дел Макаров обещал, что правительство ничего не скроет, но намерено пролить самый яркий свет.