– Скажите вы.
– Надеюсь, он сказал вам, сколько надо платить за срочный геморрой. Да еще на выходных.
– Отлично.
– Угу. Вы от Преподобного.
– Вас должны были предупредить. Меня зовут Джон Янг.
Вот и все. Теперь меня зовут Джон Янг.
А день все тянулся, это был самый долгий день из всех. Даже путешествие на поезде, казалось, было давным-давно, как Уэллпорт, как прошлая жизнь. Но Джону Янгу не спалось. Под звуки множества машин и очень немногочисленных птиц затухал рассвет. А Джон Янг все лежал, пытаясь справиться со страхом. Унять его… Я думал о шахматистах в парке, где мы просидели столько часов, шахматистах, куда более разностильных, чем фигурки, которые они двигали (игроки не прямые, не ровные, а шамкающие, шаркающие, ромбовидные). Всякая игра действительно начинается с беспорядка и проходит через эпизоды искажения и противоречия. Но все налаживается. Все эти напряженные позы, облокачивания, хмурая задумчивость, все эти мучения не напрасны. Один завершающий ход белой пешкой – и идеальный порядок восстановлен; игроки в конце концов отрывают взоры от доски, улыбаются и потирают руки. Время покажет, и я полностью доверяю ему. Как, разумеется, и шахматисты, двигающие свои фигуры лишь после обязательного шлепка по часам.
Слава тебе Господи. Отключился. Как дитя. Хотя я-то, конечно, не сплю: даже во тьме я сторожу мир. Бывает, порой – например, сейчас – я смотрю на Тода, на Джона, как бы мать могла (мать-мгла), и стараюсь в невинности или беспристрастии его сна разглядеть надежду.
Итак, мы проснулись другим человеком. Джоном Янгом. Джонни Янг. А может, так: Джек Янг? Мне даже нравится. Бр-р. Вдруг отступила боль. Дотянемся же (о-оп!) до бутылки и промочим горло парой глоточков… Ох, ничего себе. «Уайлд Терки».
Наша одежда слетелась к нам со всей комнаты. Ботинок, пущенный кем-то из темноты, как тяжелая старая пуля, и ловко пойманный одной рукой; извивающиеся штаны, пойманные ногой и вздернутые по ней вверх несколькими рывками; галстук с повадками удава. У меня появилось нехорошее предчувствие, когда мы бросились в ванную и нашарили ополаскиватель для рта. Затем мы встали на колени перед алтарем унитаза – и потянули рычажок. Унитаз наполнился своими гадкими сюрпризами. Ох, какой кошмар. Как сейчас помню, мы раньше уже пару раз это проделывали. По-моему, это верх издевательства над человеческим телом. И вот мы прижались лбом к холодному фаянсу и пару раз с отвращением рыгнули какой-то кислятиной. И принялись задело. Поводом для злоупотребления алкоголем, судя по всему, является то, что самосознание, или самость, то есть материальность, невыносима. Но она же действительно невыносима. Особенно если вас распирает от мертвечины. Вот опять началось самосознание, изнурительное, многообразное, невыносимое.
Мы отправились в Нью-Йорк-Сити и принялись шататься по Виллиджу и выдавливать все это потихоньку из себя в разных барах. В первых нескольких точках нас не хотели обслуживать, и неудивительно, потому что мы врывались в помещение с дикими воплями, во всю дурь этого нашего нового голоса. Помнится, была тихая пауза в одном закоулочке, когда мы, сопя, улеглись на груду картонных коробок; потом два молодых человека приподняли нас, шутя привели в божеский вид и отконвоировали обратно на передовую. Потом мы решили проверить, какого хрена творится еще в парочке заведений в том же квартале. Понимаю, почему на Джона так подействовал Нью-Йорк: здесь ночная жизнь во всех ее красках и переливах вытекает на улицу, а не теснится за расцвеченными витринами. Тем не менее к шести часам он был в норме. У двери последнего бара поджидала неумолимая тачка, в которой, отвернувшись, сидел водитель и ждал меня, чтобы отвезти туда, куда я ехать не хотел.
Как и шофер, я без лишних слов знал, куда мы едем. Пожарная лестница Седьмой авеню, вверх по перекладинам поперечных улиц, затем болтающаяся веревка Бродвея. Отель «Империал». Нам предстоит встреча с нашим метеорологом Николасом Кредитором.
Преподобный оказался статен, величав, грустен и властен. У него была носатая телегеничная физиономия политика. Но все-таки в Штатах с такой внешностью карьеру не сделаешь, по крайней мере в наше время. Масть не та, усы ни к черту – такие подошли бы разве что учителю танго. Я сразу же подумал, что в его бордовом костюме есть нечто жалкое и непотребное, заставляющее гадать, в какое еще обмундирование он мог бы вырядиться. Его черный галстук был заколот золотой булавкой в виде распятия. В комнате имелись еще несколько религиозных аксессуаров, а на стенах – идеализированные сценки из Нового Завета. Мы уселись перед обитым кожей письменным столом, на стул для посетителей. Не предвещая ничего хорошего, у стены стояли две койки – двухместные, совершенно идентичные, как близнецы, с одинаковыми покрывалами и набором подушечек.