Когда-то — а дата этого когда-то теряется во тьме времен — чиновники и жили в Главном Архиве. Не в нем самом, разумеется, ибо кто бы выдержал корпоративное обитание вповалку, но в незамысловатых, грубо сколоченных лачужках, которые наподобие неприкаянных часовенок, льнущих к крепкотелому собору, притулились снаружи, вдоль боковых стен. В домишках этих имелось по две двери, из которых одна, обычная, выходила на улицу, а другая, дополнительная и почти незаметная, вела прямо в центральный зал архива, и такое тесное соседство в те времена и еще много-много лет спустя считалось в высшей степени благодетельным для исправного функционирования учреждения, ибо сотрудникам его не приходилось терять время на перемещения по городу, а опоздавшим к началу рабочего дня нельзя было отговориться пробками. Помимо этих логистических преимуществ всегда можно было проверить, правду ли сказал сотрудник, сказавшийся больным. К сожалению, смена муниципальных предпочтений и представлений о том, как должен выглядеть квартал вокруг Архива, привела к сносу всех этих забавных домиков за исключением одного, оставленного по решению городских властей в качестве памятника архитектуры такой-то эпохи и напоминания о прежней системе трудовых отношений, в которой, чтобы там ни говорили, как бы их ни поносили легкомысленные нынешние критики, были, были свои положительные стороны. В этом-то домике и живет сеньор Жозе. Так получилось не намеренно, не потому, что ему на долю выпало выпасть в осадок, оказаться в сухом остатке былого, а скорее всего — из-за расположения его жилища, приткнувшегося в уголку и не портившего обновленный вид, а стало быть, не в поощрение и не в наказание, ибо сеньор Жозе не заслуживал ни того ни другого, а так просто — оставили его жить, где живет, да и дело с концом. Однако в ознаменование новых времен и не желая допустить положение, которое легко можно было бы счесть привилегированным, выход в Архив сеньору Жозе перекрыли, а иными словами, приказали ему вторую дверь запереть на ключ и не сметь ею больше пользоваться. Вот почему сеньор Жозе наравне со всеми должен каждый день входить и выходить через главный подъезд Главного Архива, если даже над городом бушует самый яростный из ураганов. Надо, впрочем, заметить, что по складу своей методичной натуры он с облегчением воспринял торжество принципа равенства, пусть и действовавшего в этом случае не в его пользу, хоть, по правде говоря, и предпочел бы, чтобы не его одного отряжали подниматься по шаткой стремянке под самый потолок, ибо, как уже было сказано, страдал страхом высоты. Сеньор Жозе, принадлежавший к числу тех, кто с похвальной застенчивостью избегает рассказывать на всех углах о своих истинных или воображаемых психологических и нервных расстройствах, скорей всего, вообще никогда даже не упоминал об этой фобии, и правильно делал, ибо в противном случае коллеги не сводили бы с него пугливых взоров, опасаясь, как бы, несмотря на страховку, он не сверзился с верхотуры им на головы. И когда сеньор Жозе, перебарывая по мере сил последние приступы порожденной головокружением дурноты, слезает наконец со ступеньки на землю, никто из прочих сотрудников, как равных ему, так и вышестоящих, не подозревает, какой опасности они все подвергались.
Теперь пришло наконец время объяснить, что необходимость обходить здание Архива кругом, чтобы попасть на службу или вернуться домой, сеньор Жозе воспринял исключительно с облегчением и удовлетворением. Будучи не из тех, к кому захаживают сослуживцы в обеденный перерыв, он, если иногда болезнь и укладывала его в постель, сам, по доброй воле, являлся на работу и докладывал о нездоровье заместителю хранителя, чтобы не возникало ни сомнений в его служебном рвении, ни необходимости присылать к его одру врачебную проверку. А после того, как, фигурально выражаясь, замуровали вторую дверь, и вовсе свелась к нулю вероятность неожиданного вторжения в его пенаты в те, к примеру сказать, моменты, когда он по забывчивости оставил бы на столе плоды своих многолетних трудов — обширное собрание сведений о соотечественниках, которые снискали себе добрую ли, худую ли славу. Иностранцы, сколь бы оглушительно известны ни были они, нашего героя не интересовали, поскольку документы их по-прежнему хранились на полках чужедальних архивов, если, конечно, в иных странах эти учреждения называются так же, да и вдобавок написаны были на языках, сеньору Жозе невнятных, определены законами, ему неведомыми, а значит, ни по какой стремянке до них не долезешь. Люди, подобные сеньору Жозе, встречаются везде и тратят время или, вернее, то, что считают временем, свободным от жизни, на собирание марок, монет, медалей, почтовых открыток, стаканов, спичечных этикеток, книг, часов, спортивных футболок, автографов, камней, глиняных кукол, порожних жестяных банок, кактусов, образков, зажигалок, ручек, музыкальных шкатулок, бутылок, карликовых японских деревцев, картин, курительных трубок, театральных программок, фарфоровых лебедей, старинных игрушек, карнавальных масок, побуждаемые к этому метафизическим, с позволения сказать, томлением духа, которое рождается, по всей вероятности, от невозможности принять хаос как единственный движитель вселенной, а потому собственными слабыми силами и без божьей помощи тщатся как-то упорядочить и систематизировать наш мир, и на какой-то недолгий срок им удается и это, и защита их коллекций; которым потом придет, всенепременно придет час исчезнуть, расточиться — по смерти ли владельца, оттого ли, что система опротивела и наскучила, — и тогда все возвращается к истокам, все снова перемешивается и путается.