– Предлагаю сделку, – сказала она.
Он подождал.
– Я позову их, если ты снова посмотришь свой фильм.
– Я не могу смотреть этот фильм.
– Тогда я не могу их позвать.
Она почувствовала, как он прижимается к ней сзади.
– Ладно.
– Уговор?
– Уговор!
– Обещаешь?
– Обещаю.
Она позвала их. Она звала их точно так же, как в Канзасе. Она звала их не по именам, конечно же; это было бы нелепо. Она звала их на секретном, известном ей языке. Здесь не было никакой точности, как в заговоре или в ритуале; она говорила с ними, а не вызывала их. Дело было в тоне ее голоса, в подразумеваемом доверии – и, как он предположил, в степени ее веры в то, что они отзовутся. Она позвала, и ничего не произошло, и она позвала снова. Прошла минута, и она словно обвисла у него на руках, поверженная; он почувствовал это. Позови их снова, сказал он. Они не придут, сказала она. Но она позвала еще раз, и ее голос разнесся по улице, слегка вялый и невнятный; но, хотя она говорила совсем негромко, кто угодно – на улице, в глубочайшем подвале или на самом высоком чердаке – услыхал бы ее.
Улица была так неподвижна, что сперва это показалось обманом зрения; ни один из них не мог различить, что же шелохнулось; не открылась ни одна дверь, ни одно окно, но поскольку все было настолько неподвижно, малейшее движение вызывало зыбь – что-то неуловимо, неопределенно выпучивалось. Мишель прищурился. Она помотала головой. И тут она почувствовала что-то мягкое у щиколоток, и взглянула под ноги, и увидела кошку. Кошка смотрела на нее, мяукала ей. Это была та самая кошка, которая жила с ней, рождение чьих котят Лорен наблюдала в чулане. И когда Лорен с Мишелем оторвались от нее, перед ними, заполнив улицу от обочины до обочины, были сотни кошек. Они крались из проходов, показывались из теней; некоторые выкарабкивались из песка. Иные спрыгивали с крыш или свешивались со скрытых уступов. Медленно, осторожно они двигались к ней, как целое канзасское поле; их следы испещряли песок на улице позади. Они шли и шли, пока Лорен и Мишель не увязли в них; куда они оба ни смотрели, там ждали кошки – у их ног, и сбоку, и над ними, на крышах; все они сидели и ждали. Лорен взглянула на Мишеля, снова перевела взгляд на кошек – и сломалась, разрыдавшись в его объятиях.
5
Последней июньской ночью девятнадцатого столетия их с братом бросили на нижней ступеньке лестницы, ведущей к мосту Пон-Нёф. Бродяга, спавший на причале, проснулся, увидел, как женщина кладет их на лестницу, встал и подошел к белому узелку. Он с удивлением обнаружил, что младенцев двое. Бродяга взял одного из них на руки и шатаясь побрел по берегу, не зная, что делать, пока, как видно, без особой причины не решил кинуть ребенка в реку. С бульвара над рекой его увидела женщина по имени Марта. Она сбежала по ступенькам, чтобы вырвать дитя из рук бродяги. Произошла потасовка. Возможно даже, что бродяга сам оказался в воде; позже Марта не могла этого вспомнить, так как была слишком занята спасением ребенка. Она вернулась к лестнице под мостом и тут обнаружила пропажу второго младенца.
Женщины дома, где жила и работала Марта, отнеслись к появлению малыша с предсказуемым энтузиазмом, только мадам была в сомнениях. К младенцам прилагалась скомканная записка под одеяльцем, за левым ухом спасенного; там говорилось: «Морис и Адольф, рожденные от одной матери двадцатого апреля сего года, близ деревни Сарр». Записку обсудили. Мадам, которой уже было видно, к чему все клонится, предположила, что матери на самом деле хотелось, чтобы ей вернули детей – как потенциальному самоубийце хочется, чтобы в предпоследний момент его остановили. Остальные оспаривали ее мнение: несмотря на очевидное желание матери наделить детей хоть каким-то знанием о себе, они были брошены угрожающе близко к реке; один едва не утонул, второй вряд ли этого избежал, а мать явно предоставила решать судьбе. Второй повод для разногласий: а этот который, Морис или Адольф? Логика подсказывала каждой, что это не должно иметь значения, но интуиция заставляла их всех чувствовать – нет, имеет, и ошибка станет дурным началом всему делу. Никто не мог определиться.
Они стали растить его в своем доме – номер семнадцать по рю де Сакрифис, недалеко от Монпарнаса. Среди тех домов бульвара, что звались Домами непрерванных грез, номер семнадцатый был самым привилегированным. Для обычной публики он был закрыт и считался m aison privee [9] . Владел им один из богатейших парижан – он вел дела с американскими угольщиками и участвовал в строительстве метрополитена, который должен был открыться на следующий год. Он приводил в дом друзей и деловых партнеров или присылал клиентов с рекомендациями; никто иной не смог бы подкупом пройти в дом, сколько бы тысяч франков ни предложил. Восемь женщин, живших и принимавших гостей в доме номер семнадцать, были безоговорочно восхитительны: шестеро брюнеток, две из которых были сестрами, и две блондинки. Возраст их разнился от семнадцати (самая молоденькая) до тридцати шести. Семнадцатилетняя прибыла совсем недавно, лично привезенная мсье Мсье – как он называл себя в целях конспирации – из Туниса, где он купил ее с молотка; когда ее, нагую, вывели к покупателям, вид белокурой туниски едва не спровоцировал побоище. Мсье Мсье предложил цену, с которой никто не мог тягаться. Он назвал ее Lumiere de Tunisie – Свет Туниса, – что со временем сократилось до Лулу. Когда Лулу взяла на руки ребенка, принесенного Мартой в дом с моста Пон-Нёф, все поняли, что в семье восьмерых равноправных матерей Лулу все-таки будет равноправнее всех.