– Я хочу тебя, – сказал Алан. – Чувствуешь?
– Ну при чем тут это, Алан…
Красный шарф прикрыл его лицо, он притянул ее к себе, и она видела теперь лишь белизну простыни и его загорелую шею, отмеченную уже глубокой морщиной.
– Я хочу тебя, – повторил он.
– Но ведь я одета, накрашена и у меня не это на уме. Не жми так, я едва дышу. Мне, конечно, льстит твой порыв, но я пришла не за этим.
Однако, совершенно непроизвольно, она ласково провела рукой по одеялу, он дышал все глубже, нервно копошился под ее юбкой, и в конце концов она перестала сопротивляться, не понимая, чего же она хочет: уснуть после плохой ночи или вновь прижаться к мужчине. Вскоре они лежали обнаженные, изнемогая от короткой нежной борьбы и желания, во власти самых невообразимых ласк, на которые иногда толкает любовь, силясь понять, глотая слезы, что же их могло так надолго разлучить, прислушиваясь к зову плоти и вторя ему. И зов этот превращал тихое, спокойное утро на Вандомской площади в бешеную пляску тьмы и света, а деревянную резную кровать – в раскачивающийся на волнах плот.
Потом они лежали, почти не шевелясь, нежно вытирая капли пота друг с друга. Она снова подпадала под его власть.
– Завтра я найду подходящую для нас квартиру, – произнес наконец Алан.
Она не промолвила ни слова.
– Мне было гораздо лучше в Ки-Уэсте, – сказал Алан. – Тебе – нет. Ты пока нуждаешься в обществе. Ты хочешь встречаться с людьми, ты им веришь. Очень хорошо. Будем встречаться с людьми, твоими друзьями, ты мне скажешь, кто из них интересен. А когда тебе надоест, мы отправимся туда, где поспокойней.
Она слушала, чуть склонив голову, со слегка сконфуженным видом легкомысленной женщины, потом ответила:
– Что ж, блестящая мысль. И когда мы окажемся в спокойном местечке, ты начнешь вспоминать имена моих друзей, задашь мне массу вопросов, например: «А почему ты с такой милой улыбкой угощала Северина хрустящим картофелем в пятницу девятого октября? Ты что, с ним спала?»
Хотя Алан редко откровенно дурачился, однажды его угораздило разбить бокал об пол, и недавно нанятая горничная заявила, что, если и дальше будет так продолжаться, она долго у них не задержится. Вообще-то их жилище было весьма милым, хотя планировка второго этажа смахивала скорее на убежище богемы голливудского образца, чем на старый Париж. Лишь со временем Жозе сумела достать удобную и довольно красивую мебель, пианино и огромную радиолу. Они славно провели свое первое утро на новом месте. Если не считать кровати, торшера и пепельницы, квартира была еще пуста; они слушали великолепную запись Баха, который их в конце концов усыпил. В последующие дни они ходили по антикварным лавкам, Блошиному рынку, побывали на нескольких вечеринках. Жозе водила на них Алана, словно кошка, которая, осторожно схватив своего котенка за шкирку, повсюду таскает его с собой, готовая улепетнуть при любой опасности. Во всяком случае, так все это видел Бернар.
«Правда, кошки делают это из любви, – сердито добавил он, – а ты – из уважения к людям. Из страха, что он напьется, что будет всем неприятен, что закатит скандал». Но Алан целиком ушел в роль молодого, наивного, ослепленного любовью американского мужа. Он играл ее с таким усердием, что Жозе не знала, плакать или смеяться.
– Знаете, – сказал как-то Алан расплывшемуся от удовольствия Северину, – я очень доволен, что вы приобщаете меня к вашей жизни. Ведь мы, американцы, так далеки от Европы и особенно от утонченной, изысканной Франции. Я чувствую себя здесь профаном и боюсь, что Жозе меня стесняется.
Благодаря подобным скромным высказываниям, вкупе с его внешностью, он легко завоевывал сердца всех окружающих. Некоторые даже начали недоумевать, почему Жозе не старается делать так, чтобы он чувствовал себя более раскованно. Когда она с затаенным холодным ожесточением выслушивала стенания покоренных Аланом сердец, они казались ей смешными и такими грустными, подобными судебной ошибке. Но были и такие, кто, однажды услышав странный смех Алана или его слишком откровенные высказывания, смотрели на него, как и Бернар, со смешанным чувством симпатии и недоверия, что в известной мере походило на отношение Жозе к своему мужу, и это было для нее хоть и слабым, но все же утешением.
Во время долгого и бессвязного выяснения отношений, которое последовало за тем утром в гостинице «Риц», которое иначе как «утром примирения» они назвать не могли, они договорились, что все начинают заново, то есть подводят черту под бегством Жозе, разлукой и встречей в Париже. Нельзя сказать, что Алан и Жозе по-настоящему поверили во все эти красивые фразы. Устав от своих причуд, они просто отдавали дань неписаным законам, негласным правилам поведения, нравам того общества, в котором жили. Кроме усталости, была и другая причина. Они не могли признаться себе, что это тяжело пережитое обоими бегство, две недели, проведенные в смятенных чувствах, и особенно памятный вечер их встречи: ветер, чернокожий певец, неожиданность и страх, – что все эти события не были следствием преднамеренного решения. Алан считал: Жозе согласна с тем, что он «должен разделять с ней всю ее жизнь»; Жозе полагала: Алан не возражает против того, что «он – не вся ее жизнь». Однако об этом они помалкивали. Они просто сказали друг другу: «Мы свободны, мы смешаемся с окружающими и попытаемся это сделать не порознь, а вдвоем».