Теперь я поднимаюсь с постели так, как если бы кто-нибудь пытался удержать меня в ней, и стою, совершенно ошарашенный и очумелый, перед осторожно приоткрытым окном. Мне нужно какое-то время, чтобы подышать холодным воздухом и собраться с силами. Так по крайней мере минута уходит у меня на то, чтобы, бормоча придушенные проклятья, справиться с одышкой, прежде чем я окажусь в состоянии штурмовать ванную (для чего надо пройти через маленькую гардеробную, где, как мозаика, развешана одежда Грегори) и смогу придать своему лицу приличный вид. Прежде чем открыть глаза, мне требуется девяносто секунд протирать их влажной губкой, а затем промывать чистой водой, пока они не приобретут подозрительно жизнерадостное выражение (у меня совершенно заспанный вид, даже если я не сплю. Если посмотреть на меня во время умывания, то можно подумать, что я провел целый день на морском курорте). Что касается полости рта и зубов, то я чищу и полощу их не менее трех минут в тщетной надежде избавиться от ощущения грязного налета, и мне нужно метров двести туалетной бумаги, чтобы хорошенько высморкаться и прочистить дыхательные пути. Мне приходится снимать с лица семь слоев ежедневного похмелья (почему я стал так много пить? Раньше ведь этого не было. Мне хочется быть пьяным весь день напролет. Надеюсь, что я пью так много просто потому, что теряю чувство меры. К тому же я приучился курить траву. Потом бросил. От травы я совсем еду крышей. Если, конечно, не пьян. Тогда все равно): в горячей похмельной дымке, со звоном в ушах, я возвращаюсь к себе и влезаю в жесткие, колючие одежды.
Благодаря извращенной планировке квартиры, в которой мы обитаем (она предназначена для какого-нибудь любителя шикануть, который живет один, или любителя шикануть и его девчонки), путешествие на кухню мне приходится проделывать через комнату Грегори, всего в нескольких футах от его кровати. Довольно часто там вместе с ним оказывается кто-то еще (правда, это никогда не мальчик. Почему? Я рад. Не люблю гомиков. Не люблю — так что, наверное, я сам гомик). Сегодня утром рядом с изящным торсом Грегори я вижу россыпь каштановых волос и слышу прерывистое сопение; и, как обычно, их тела отодвинулись друг от друга, насколько позволяет постель, а узкое, повернутое в профиль лицо Грегори, как всегда во сне, выражает подозрительность, враждебность, пресыщенность и отвращение. Мне хочется завопить от боли, хочется, чтобы мир рухнул, провалился в тартарары, но я всего лишь бросаю беглый взгляд на голые буфера (мне то и дело приходится видеть их, это весь секс за много месяцев), потом осторожно поворачиваю скрипучую ручку кухонной двери. Я искренне ужасаюсь при мысли о том, что могу разбудить Грегори, несмотря на глубокую зависть и неодобрение вольности, которую он себе позволяет: просыпаться в девять, а то и в полдесятого. (Он может вышвырнуть меня прочь. Неужели? Неужели они позволят ему поступить так?) Поэтому я крадучись спускаюсь вниз с большой кружкой растворимого кофе и пью его, сидя за своим письменным столом и куря одну сигарету за другой. Полные пепельницы я выбрасываю в корзину для бумаг. (На данный момент корзина для бумаг — одна из Неприятностей моей жизни. Я не выносил ее уже несколько недель. Не решался вынести. Просто придавливал мусор. В один прекрасный день она сама собой встанет да и уйдет.) Я последний раз заглядываю в ванную пописать, причесаться и выхожу на улицу.
Мы живем в Бейсуотере — районе сплошных бомжей и приезжих. Сейчас здесь почти в каждом доме гостиница; их портики выстроились в ряд, как гарнизоны Иностранного легиона; какой-нибудь замудоханный араб приезжает сюда и автоматически добивается успеха. (Местные мальчики тоже не теряют времени даром. Они работают на улицах, заарканивая добычу — какая приглянется. И мало-помалу берут верх. Я чувствую, что мог бы присоединиться к ним, если бы держал нервы в кулаке.) Но я не могу. Мне нравится, как меняется мир вокруг, но, похоже, для меня в нем остается все меньше места. Я ненавижу эти каждодневные десять минут, которые трачу, чтобы пройти по холодным площадям, мимо темных магазинных витрин, где кошки точат когти об оконные рамы, и дальше через дребезжащий Квинсуэй, где земля дрожит от непрекращающегося потока машин и сладко пахнет вчерашними отбросами. Конечно, я разглядываю девушек, провожаю взглядом самолеты (возьмите меня в Америку), покупаю по пути газету и еще кучу сигарет, но вряд ли при этом выгляжу убедительно. Никто не ощущает моего присутствия; люди проходят мимо (вы тоже могли бы пройти мимо меня в один из этих дней; пройти и не узнать. Почему?). В киосках и лотках, униженным и верным клиентом которых я себя считаю, я не привлекаю ни малейшего внимания — и это несмотря на мои постоянные приветствия и четко произносимые названия покупок. Газетчик, крупный, изнуренный мужчина, который продает мне «Гардиан» (и у которого всегда наготове улыбка и приветствие практически для любого клиента), никогда не отвечает на мое «с добрым утром», когда я даю ему деньги без сдачи, и смотрит на меня с закоренелой ненавистью, если я дрожащей рукой протягиваю ему фунтовую банкноту. Служащие метро, отпуская мне билет или проверяя его, глядят на меня понимающе, но все это нетипично. Иногда я оборачиваюсь, пройдя половину пути по каменному коридору, дабы убедиться, что никто не провожает меня враждебно любопытным взглядом. И стоит мне оказаться там, внизу, на подземных улицах, когда поезд сердито вырывается из своего лаза и я пытаюсь присоединиться к набившимся в вагон людям, — я все жду от них инстинктивного протестующего жеста, жду, что они сомкнут свои ряды, не пуская меня. (Это не может быть следствием отчуждения, ведь правда? Я хочу стать частью целого. Я страстно желаю этого.)