Естественно, я рассчитывал, что в приятели мне достанется ладная, учтивая, нервная дворняжка: ничего подобного (перечитайте вашего Фрейда в «пингвиновском» издании). Хотя позднее он оказался страшным ворюгой и подлизой, Терри уже с самого начала был жалким, умоляющим, готовым напрудить в штаны перед самыми символическими формами власти. Весь дух, все право на детство, казалось, изъяли из его воображения, прежде чем он успел понять, что такое детство и что оно не вечно. Вот он я — на утыканной осколками стекла стене ворующий яблоки, доводящий до бешенства городских жлобов, я — верхом на моем десятискоростном гоночном велосипеде, преследуемый возмущенными школьницами; и вот он Теренс — нерешительный, в любую минуту готовый пойти на попятный, угнетенный возможностями, внезапно открывшимися перед ним в мире бед. Пока я подбрасывал в воздух шипящие и свистящие шутихи, засовывал их в почтовые ящики разным простофилям или закапывал в мягкое собачье дерьмо рядом с холеными, роскошными автомобилями, Теренс прятался где-нибудь за стеной или деревом, плотно зажмурив веснушчатые веки, приложив ладошки к ушам, словно боясь, что его голова вот-вот разлетится вдребезги. Пока я, гордо стоя на земле, охраняемой правом частной собственности, вдребезги разносил соседские теплицы и оранжереи, он наблюдал за мной в позе человека, готового пуститься наутек; и пока я, задержавшись на тропинке, со смехом успокаивал разгневанного садовника или хозяйку, Теренс улепетывал куда-нибудь в поле, после чего приходилось занудно вытаскивать его из канавы, куда он забивался, съежившись и моргая. Странные, логически никак не связанные вещи бросали его в дрожь: садовые сторожа, слишком высокие здания, ряженые, заколоченные витрины, всякий неожиданный звук или движение. Странные, логически никак не связанные вещи успокаивали его, заставляли чувствовать себя уверенно: маленькие комнаты, автобусы, дряхлые старики, полицейские…
В то время как я воровал осторожно, классно и восхитительно дерзко — в магазинах, учреждениях, у врагов, — кражи маленького Теренса были неловкими, обреченными и происходили исключительно дома. У него это было явно сопряжено с неопрятными анальными позывами — так не похоже на живописное нахальство моих романтических проказ (думается, в некотором смысле я до сих пор жертва теренсовских мелочевок). Помню одну, вызвавшую особенно много шума кражу, связанную с исчезновением довольно красивой солонки работы Челлини, которую Грозный Теренс упрятал в свой жаркий карман, вскоре после того, как я вернулся на рождественские каникулы из Репворта, из дорогой подготовительной школы. Пропажа вещицы немедленно обнаружилась, все устало сошлись на том, что виновник пропажи — Теренс, и одного из слуг отправили затем, чтобы он привел мальчика в библиотеку, где его сурово ожидали собравшиеся Райдинги, смутно представляя, какое наказание применить в данном случае и изо всех сил стараясь сохранять строгое выражение лица. Но погодите: наш зачаточный Мориарти решил удариться в бега! Дом обыскали и быстро установили местонахождение Врага Общества Номер Один: он укрылся на чердаке северного крыла, где заполз под остов полуразвалившейся кровати. Я первый нашел его и поднял крик. Слушая его бурные раскаяния и прерываемые громогласным ревом извинения, мы все покатывались со смеху.
Из многих необычных и сбивающих с толку черт моего названого брата — обостренного ощущения собственной несостоятельности, мрачно-навязчивой озабоченности психологическим климатом, обидчивого жадного стремления к поддержке и привязанности, вульгарности, которую природа придала даже вполне реальным ужасам, под влиянием которых сложился его характер, — я моментально остановился на одной как абсолютно основополагающей для его облика. Его юмор всегда, с самого начала, был ироничен. Ироничен — ничего веселого, причудливого, радостного, облегчающего, дерзкого: сплошная ирония. (И он никогда не был по-настоящему забавным. Боже упаси.) «Мои ботинки слишком жмут, — сказал я как-то утром, — день ото дня все больнее». «Болезнь роста», — пробормотал Теренс. Как-то раз мы с ним увильнули от пикника, который устраивала воскресная школа, и мама ханжески предложила нам съездить навестить мою старую няню, которая уволилась и жила в деревне. «А ты чего ждал? — сказал Теренс в ответ на мою бесконечную воркотню. — Это тебе не пикник с воскресной школой». С этим связана, как я полагаю, и его инстинктивная, бездумная преданность правде, как если бы солгать означало обеспечить себе персональное местечко в аду. В то время как я не делал секрета из своей любви к выдумкам, из своей неугасимой жажды ко всему ложному и поддельному, уста Теренса изрекали правду и только правду — независимо от обстоятельств, любой ценой. В нескольких ситуациях, когда правдивость была поистине самоубийственной да к тому же болезненно извращенной, перенасыщенное адреналином вранье исторгалось из него, как племена преследуемых кочевников, а взгляд становился скорбно-обреченным. Он никогда не мог лгать. Но никто не верил ему. Это была еще одна болезненная и преждевременно зрелая сторона того неестественного мира, который заменил ему детство.