Во время их прогулок Мармадюк всегда требовал, чтобы Гай держал его на руках, потому что так было гораздо проще доставить папочке ту или иную боль. Они отправились в сторону Лэнброук-гроув. Мармадюк растопырил пальцы и принялся играючи вымешивать лицо Гая, как тесто.
Царственные пленники, думал Гай, — вот их положение. Дети — это царственные пленники, интернированные императоры, маленькие Наполеоны, крохотные Хирохито. Ой! Надо остричь ему ногти. Пассивное сопротивление — ну, в рамках определенных соглашений о разрешенных способах борьбы. Они губят время своих тюремщиков. Они сводят на нет вражеские военные усилия. «Только не в глаза», — сказал он. Когда они грохаются с лестницы, вы видите это в их лицах: они говорят — это твоя проблема. И только вы начинаете думать, что в кой-то веки спокойно выйдете на прогулку — «Только не в глаза», — так сразу же следует изматывающее путешествие к двери, диверсия под видом неловкости. По меньшей мере, героическое самозастревание. Или самозагрязнение. Ай! Ой! Прямо по носам друг другу. Чья это война? Разве мы, враги их врагов, не друзья им? Разумеется, мы не смеем относиться к царственным пленникам с жестокостью или грубостью, ибо они царственны, и коль скоро вражда окончена, должны почитаться совершенствами… Пока сам не стал отцом, Гай не осознавал, как много малышей и детей постарше всегда находятся где-то поодаль. Но теперь, оказываясь на Лэдброук-гроув со всеми ее магазинами, пабами и автобусными остановками, Гай видел, что царственные пленники, естественно, как и всегда, пребывают повсюду, и в различных количествах (одичавшие одиночки, драчливые двойки, трескучие тройки, чреватые угрозами четверки), совершая все то, что всегда совершают царственные пленники.
Насилие более высокого ранга, проявляющегося со всех сторон (плоть, толкущаяся в ступе улицы), оказывало на Мармадюка смягчающее действие — он, возможно, надеялся почерпнуть какие-нибудь приемы, чтобы использовать их для собственных надобностей. Возвышаясь над автомобильными сигналами, над воем двигателей, над скрипучими колесами обыденный коммерции, мелких забот, над постоянным мордобоем и грохотом в зеве пабовых фонарей, раздавались шесть или семь мертвых, режущих слух нот охранной сигнализации. Почтовое отделение, где пол оставался влажным при любой погоде, служило словно бы ледяным катком для пьяниц и попрошаек, давно себя потерявших — и наносящих себе все новые и новые увечья, подумал Гай, заметив, что никто не замечает женщины в углу, размеренно бьющейся головой в сочленение стен. Он встал в очередь к автомату — или же стал толочься в толпе, устремлящейся к автомату, потому что идея очереди, подобно идее размеченного пешеходного перехода, подобно идее сначала-женщины-и-дети, подобно идее оставить-ванную-в-таком-виде-в-каком-ее-желали-бы-найти, — все эти идеи как-то выдохлись как раз накануне миллениума. Даже Мармадюк был, казалось, несколько напуган этим водоворотом. Гай стал подумывать, не попытать ли ему счастья у Кончиты — или у Хосни — или, может быть, в «Черном Кресте», но тут вдруг оказалось, что будка опустела и никто не стоит у него на пути. Он позвонил Ричарду, и тот без обиняков подтвердил то, о чем они оба давно подозревали: все американские деньги уплывают из Сити.
Закончив разговор, Гай все еще стоял там, в будке, прижимая трубку к правому уху, в то время как Мармадюк усердно кромсал и выкручивал ему левое. Гай никогда не паниковал; не паниковал он и теперь; он, как всегда, подчинялся тому, что почитал неизбежным. Американский откат, во всяком случае, был гораздо менее значимым, чем тот переворот, который мог за ним последовать. И его положение как собственника было, наверное, прочным. Но он вдруг ощутил, что вся вселенная словно бы встает на дыбы. Гай держал на руках ребенка, но все его собственные потребности и желания — основополагающие, дешевые, обычные, те самые, с которыми нам всем приходится иметь дело, — были теперь вылущены из него. Ему пришло в голову, что он совершено свободен позвонить Николь, что он и сделал. Сонным голосом она призналась ему, что, приняв ванну, лежит сейчас в постели и что много места в ее мыслях занимает именно он. Гай почему-то рассмеялся, испытав благодарность и облегчение. Где-то ощутил он еще одну боль, но не заметил, что его брюки на пару дюймов приподнялись над ботинками.
С ребенком на руках он вышел наружу, и солнце было совсем рядом, в конце улицы, словно ядерный взрыв. И Гай знал, что солнцу не следовало этого делать. Нет, ему не следовало этого делать. Солнцу не следовало опускаться к нам так низко, заполняя окна и ветровые стекла розовыми завитками пыли, поджигая вот этак горизонт, пылая вот так наискось, с таким ужасным наклоном, портя все вокруг. Хотелось, чтобы оно скрылось с глаз. Погляди-ка за угол — а там нет ничего, улица исчезла, остались только огонь и кровь. Затем и сами глаза прогорали насквозь, и виден был влажный асфальт, шипящий в солнечной сковородке. Солнце обращало трущобы в хрустальные зубчатые башни. Но солнцу не следовало делать этого, нет, ему никак не следовало делать этого, выжигая в наших умах эту идею, эту тайну (особого горения, особого огня), все время держа нас под этим низким прицелом.