Похоже, Джиме и Пэтси вообще не желали знаться с женщинами, их тянуло только к Бобу, Джеку и Хьюги. Наступала ночь, женщины Дрохеды отправлялись спать, а они все еще сидели с братьями (и тем волей-неволей приходилось засиживаться допоздна) и раскрывали перед ними наболевшие, израненные сердца. А днем разъезжали по раскаленным выгонам Дрохеды (шел седьмой год засухи) и счастливы были хоть ненадолго вновь почувствовать себя штатскими людьми.
Да, и такая иссохшая, истерзанная земля Дрохеды была для них обоих полна несказанной прелести, один вид овец — утешением, запах поздних роз в саду — райским благоуханием. И необходимо было как-то впитать все это и навсегда сохранить в самых глубинах памяти: ведь в первый раз оба вылетели из родного гнезда так легко, беззаботно, даже не представляя себе, чем станет разлука с ним. А вот теперь, уезжая, они бережно увезут с собой драгоценный запас воспоминаний, каждую милую, незабвенную минуту, и в бумажнике — по засушенной дрохедской розе и по несколько былинок со скудных дрохедских пастбищ. С Фионой оба неизменно были добры и полны сочувствия, а с Мэгги, миссис Смит, Минни и Кэт — сама любовь и нежность. Ведь это они с самого начала стали для близнецов подлинными матерями.
А Мэгги всего больше радовало, что близнецы очень полюбили Дэна, часами с ним играли, смеялись, брали его в поездки верхом, неутомимо резвились с ним на лужайке перед домом. Джастину они словно бы побаивались — но ведь они робели всех женщин любого возраста, если не знали их с колыбели. Вдобавок бедняжка Джастина отчаянно ревновала — Джиме и Пэтси совсем завладели Дэном, и ей теперь не с кем было играть.
— Малыш у тебя, Мэгги, первый сорт, — сказал ей однажды Джиме; она как раз вышла на веранду, а он сидел в плетеном кресле и смотрел, как Пэтси с Дэном играют на лужайке.
— Да, он прелесть, правда? — Мэгги улыбнулась, села напротив, чтобы лучше видеть лицо младшего брата. И посмотрела на него, как когда-то, с материнской нежностью и жалостью. — Что с тобой, Джиме? Может, скажешь мне?
Джиме поднял на нее глаза, полные какой-то затаенной муки, но только головой покачал, словно его ничуть не соблазняла возможность излить душу.
— Нет, Мэгги. Женщине такого не расскажешь.
— Ну, а когда все это останется позади и ты женишься? Неужели ты не захочешь поделиться с женой?
— Нам — жениться? Нет, это вряд ли. Война слишком много отнимает у человека. Мы тогда рвались на фронт, но теперь-то мы стали умнее. Ну, женились бы, наплодили сыновей, а для чего? Чтобы глядеть, как они вырастут и их толкнут туда же, и им придется делать то же самое, что нам, и видеть, чего мы насмотрелись?
— Молчи, Джиме, молчи!
Джиме проследил за ее взглядом — Пэтси перекувырнул Дэна, и малыш, вверх ногами, захлебывался ликующим смехом.
— Никуда не отпускай его из Дрохеды, Мэгги, — сказал Джиме. — Пока он в Дрохеде, с ним ничего худого не случится.
Не обращая внимания на изумленные взгляды, архиепископ де Брикассар бегом промчался по прекрасному светлому коридору, ворвался в кабинет кардинала и остановился как вкопанный. Кардинал беседовал с господином Папэ, послом польского эмигрантского правительства в Ватикане.
— Ральф, вы? Что случилось?
— Свершилось, Витторио. Муссолини свергнут.
— Боже правый! А его святейшество уже знает?
— Я сам звонил по телефону в Кастель Гандольфо, но с минуты на минуту надо ждать сообщения по радио. Мне звонил один приятель из германского штаба.
— Надеюсь, святой отец заранее собрал все необходимое в дорогу, — с едва уловимой ноткой удовольствия промолвил господин Папэ.
— Ему, пожалуй, удалось бы выбраться, если бы мы переодели его нищенствующим францисканцем, не иначе, — резко ответил архиепископ Ральф. — Кессельринг держит город в таком кольце, что и мышь не ускользнет.
— Да он и не захочет бежать, — сказал кардинал Витторио.
Посол поднялся.
— Я должен вас покинуть, монсеньор. Я — представитель правительства, враждебного Германии. Если уж сам его святейшество Папа не в безопасности, что говорить обо мне. У меня в кабинете есть бумаги, о которых я должен позаботиться.
Чопорный, сдержанный — истинный дипломат, он откланялся, и кардинал с архиепископом остались вдвоем.
— Зачем он приходил — вступаться за преследуемых поляков?
— Да. Несчастный, он так болеет душой за своих соотечественников.
— А мы разве не болеем?