– Послушай, – сказал я, – не стоит мне оставаться. Я попробовал ради тебя, ради себя, ради нас обоих, но больше так продолжаться не может. Мне уже давно невыносима эта зависимость от тебя, выворачивание нашей жизни наизнанку, эти статейки, грязь вокруг нас, поверь мне.
Она услышала только одно слово: зависимость – и, странно вскрикнув, метнулась к ночному столику, схватила сумочку, вытащила оттуда чековую книжку и, к моему великому недоумению, стала на ней что-то царапать.
– Все, что захочешь, – выкрикивала она, – все, что ты захочешь! Я отдаю тебе все, сразу же! Смотри, вот чек, два чека, три чека… это наша общая чековая книжка, я днем взяла ее в банке. Смотри, я подписываю все чеки, ты можешь забрать все свои деньги, завтра, послезавтра, и мои бери, если хочешь. Бери все, делай что хочешь, трать, бросай их на ветер, раздавай своим друзьям, все, что хочешь, только не уходи, умоляю тебя, Венсан, не уходи! Послушай, даже если я дам тебе один чек, один-единственный, то и тогда ты можешь все забрать, ведь ты это знаешь? Так остаешься?
Я встал и смотрел на нее с отвращением. Мне было стыдно за эту заплаканную женщину, которая пальцами, испачканными в чернилах, подписывает полуразодранную чековую книжку: она разрушила то, что с таким трудом ей удалось наладить. Да, не сумел мой несчастный тюремщик предупредить побег. И на себя злился за то, что не могу воспользоваться ее поражением, – не хватало хладнокровия. Это глупо, но не мог я взять ни одного из этих чеков, хотя и одного было бы достаточно.
– Возьми, умоляю тебя, – проговорила она тихо, глядя прямо мне в глаза; ее возбуждение понемногу проходило. – Ну, пожалуйста, возьми. Возьми и останься, не уходи. На три, на два дня, останься на три дня, хоть на два, только не уходи сегодня вечером, умоляю тебя, Венсан.
Она сунула мне прямо под нос один из этих проклятых чеков. Я заколебался. Если я его возьму, то должен буду остаться хотя бы на какое-то время; что ж, может быть, мой цинизм и пересилит и я действительно смоюсь отсюда не сегодня, но если я так уверен, что уйду, то ничего брать нельзя. Но в конце концов, ведь это мои деньги, почему бы и не взять их? Да, но она может расценить это как обещание, обманывать же ее теперь слишком чудовищно. С другой стороны, не возьму – тоже окажусь в ловушке. Тогда нас с Кориоланом ждет нищета, и никто не знает, чем это кончится. Конечно, это мои деньги, но поскольку я получу их от нее, то они мне как бы уже больше не принадлежат. Мысли у меня в голове сталкивались, путались. Остатки моей морали боролись не на жизнь, а на смерть с инстинктом. Смешанное чувство ужаса и жалости, которое вызывала у меня Лоранс, было плохим советчиком. Не привык я к таким баталиям с самим собой.
Потому-то мне вдруг показалось самым простым сделать так, как велят два наиболее громких и не слишком разноречивых голоса, звучавших во мне. Я взял чековую книжку и сунул ее в карман, чтобы не впасть в нищету, потом обнял Лоранс и прижал ее к себе, чтобы ее боль стихла. И что могло быть разумнее и естественнее, или, как говорится, более свойственно человеческой природе, этих двух поступков?
– О, Венсан, – пробормотала, прижавшись ко мне, Лоранс, – прости меня, никогда я так больше не буду делать; я вела себя как ужасная эгоистка, навредила тебе, унижала тебя, я все перепробовала, уж и не знала, как стереть эту твою милую, доверчивую улыбку, как прогнать этот отсутствующий вид. Больше никогда так не стану делать, обещаю тебе, больше никогда. Я попытаюсь сделать тебя счастливым.
– Я тебя не об этом прошу, – сказал я, поглаживая Лоранс по голове. – Не об этом. Просто попытайся сама стать немножечко счастливее, а меня не принимать за маленькую собачку. Снова стань милой и мягкой, стань нежной. Раньше ты была намного лучше, чем сейчас.
Но она почти задыхалась, какие-то хрипы вырывались у нее из груди, и трудно было понять, от облегчения ли это или от еще недавнего страха и тоски.
– Клянусь тебе, – говорила она, – клянусь. Я должна объяснить, почему я была такой. Видишь ли, я запаниковала…
Лоранс пустилась в долгий и жестокий рассказ, настоящий фильм ужасов, где она себя не щадила (впрочем, как и меня), из которого явствовало, что Расин вовсе не преувеличивал, как и ни один из тех классиков, чьи романы я читал с почтительным удивлением. Чувства Лоранс были такими же непереносимо утрированными. Я не понимал, откуда столько страсти, трудно было предположить в ней что-либо подобное. Все это выглядело так, будто на моего тестя снизошел вдруг поэтический гений.