– Почему ты переоделся? – спросила она. – Из-за Одиль? Ты думаешь, она о чем-нибудь догадывается?
– Нет, нет… скорее, чтобы рассеять меланхолию…
Лоранс рассмеялась:
– Рассеять меланхолию? Звучит претенциозно!
– Не думаю, чтобы она стала завидовать тебе, – глупо начал я. – Я хочу сказать… ну, скорее, нам… нашему виду…
Момент был упущен, и, когда Одиль вернулась, об исчезнувших письмах уже все позабыли. Минут десять я размышлял о коварстве французского языка. Одиль ушла, и мы остались одни, Лоранс и я, как это нередко случалось по вечерам в последние годы. Я дружил лишь с Кориоланом; друзья же Лоранс стали настолько скучны, что и она это поняла и стала уставать от них, и это меня беспокоило: я знал, что Лоранс плохо переносит одиночество, особенно теперь. Теперь, когда я видел в окно, как бульвар Распай серебрится под дождем, а слово «меланхолия», всплывшее в разговоре об Одиль, казалось, стучится во все ворота, выскакивает на неоновых вывесках Монпарнаса с какой-то обновленной энергией и блеском.
Тем временем Лоранс устроила так называемое любовное телегнездышко: у нее вошло в привычку огораживать на ковре с помощью диванных подушек четырехугольное пространство, которое она величала нашей «крепостью». Оттуда, приютив меня под бочком, она, подобно фее с волшебной палочкой, правила нашими телегрезами, дирижировала своим крохотным мирком, перебегая с одного канала на другой, от сказки к репортажу; но телевидение оставалось тем, чем и было всегда; и я быстро засыпал, едва закончив с ужином, который нам приносили из очередного нового ресторана (их Лоранс меняла каждую неделю, и при этом всегда разыгрывалась маленькая трагедия).
Но в этот вечер мне не сиделось на месте; телевизионная болтовня раздражала меня больше обычного, а руки и ноги так и норовили покинуть бархатный замок. Лоранс буквально обвилась вокруг меня. Знаю я эти дамские маневры: многообещающие жесты, взгляды, зовущие заняться с мадам сексом, ну и то же самое потом (не забывай меня, мой милый); в общем, у мужчины времени на размышления не остается, а главное, ему уже трудно понять, на какой же стадии теперь ваши отношения. На всякий случай я обнял Лоранс и поцеловал ее.
– Ах, нет! – подала она голос. – Угомонись же! Ну ты подумал о моем отце? Что-нибудь решил?
– Пусть будет, как ты решила.
И Лоранс чмокнула меня в щеку с благодарностью.
– Ты ведь не сердишься?
– Нет. Быть злопамятным, по-моему, это пошло. Разгневаться я могу. Но копить злобу? Не имеет смысла.
Я все-таки надеялся, что она извлечет из моих слов урок на будущее и, может, даже сделает выводы.
– Как ты прав! – откликнулась Лоранс. – Отец приглашает нас обоих послезавтра к себе. Но с тобой он бы хотел поговорить отдельно. Кажется, он хочет извиниться, а я… я буду его стеснять.
– Очень жаль. – Я улыбался, но, в общем-то, был доволен: наедине мне будет легче его подначивать, отпускать на его счет всякие шуточки и намеки, а то Лоранс уже стала потихоньку понимать, когда я балагурю.
– К тому же, ты знаешь, он прекрасно разбирается в делах, – добавила она. – У тебя ведь будут какие-то доходы от твоего… твоих… от твоей песни… хоть немного, но все-таки карманные деньги… – Лоранс осеклась: после ужина у ее нотариуса выражение «карманные деньги» стало для нас запретным, во всяком случае, бестактным. Супруга нотариуса целый вечер болтала о гадостях, которые натворил ее сынок, а закончила фразой: «Однако ежемесячно я ему выдаю столько-то карманных денег!» – эта сумма в точности соответствовала той, что я получал ежемесячно от Лоранс. Я тотчас соскользнул под стол, чтобы подобрать, так сказать, свою салфетку – а заодно и прийти в себя, – когда же я вынырнул, Лоранс поняла по моей гримасе, что я с трудом подавил приступ бешеного смеха. Через месяц, не сказав мне ни слова, она удвоила свои субсидии, уж не знаю почему… Быть может, потому, что мальчику было шестнадцать лет, а мне тридцать два… Во всяком случае, я еще долго поминал добрым словом этого славного и безденежного паренька.
В этот вечер, устав от выходок Лоранс, от тошнотворных картинок телеящика, задыхаясь посреди бархатных подушек, я почувствовал, как снова после долгого перерыва на меня накатывает приступ клаустрофобии. Раньше стоило мне только подумать о какой-нибудь каморке или хотя бы о приюте для социально неадаптированной молодежи, куда я вполне мог бы угодить, – чтобы тут же прийти в себя; но в этот вечер ничего не получалось. Опьяненный твердостью Кориолана и неожиданным подобострастием Ни-Гроша, я вдруг представил себе, как возвращаюсь в квартиру, которую сам оплачиваю и где ждет меня женщина – не безраздельная владычица моего живота, которая иногда бросает мне, словно кости, кусочки независимости, а та, с кем я хотел бы разделить свое существование. С другой стороны, идея расстаться с Лоранс теперь, когда у меня были для этого средства, казалась мне страшной низостью. Пусть я и вправду хочу и могу уйти, но я не мог не думать об отвращении, с которым буду после жить – уж не говоря о мнении окружающих, – об отвращении к самому себе, хотя, быть может, вскоре это и пройдет.