— Да этому объявлению лет, наверно, десять. Ты хоть об инфляции слышал?
— Сдачи нет.
— Да хрен с ней, со сдачей. Вы тут все прямо как дети малые. Когда же научитесь смотреть фактам в глаза?
Такси устало отъехало. Я посмотрел через улицу и увидел ряд гаражных рамп с выпотрошенными остовами грузовиков. На одном из них — перевернутом брюхом кверху, со снятыми крыльями — демонстрировали загорелые торсы трое молодых людей. Двое были раздеты до пояса, худощавые, покрытые пушком, третий же являл сплошную мозаику из драной джинсы и кожи в заклепках. Я только сейчас заметил, что вход в здание, на крыше которого Филдинг арендовал мансарду, находился прямо за ними — дверь с табличкой номера между большими черными ребрами... Широким жестом я застегнул среднюю пуговицу на своем новом костюме (беловатом, с антрацитовыми швами; с момента покупки меня неоднократно посещали сомнения — жаль, что вас тут нет, очень жаль, вы бы подсказали, идет ли он мне), засунул руки в карманы брюк и вразвалочку двинулся через улицу.
Что хочу сказать: обычно гомики ко мне не пристают. Похоже, я не их тип — до такой степени, что даже немного обидно. Проблемы такой не возникает. Даже вопроса не встает. Но, шагая по испещренному колдобинами и трещинами асфальту, я ощутил, кроме привычного, иронично-агрессивного возбуждения, кое-что еще; я почувствовал, что мой вес, массу, мясо оценивают, примечают, взвешивают— не так чтобы с явным вожделением, нет, но с абстрактным плотским интересом, ощущать который мне пока не доводилось. Однако ж. Бабоньки, откликнитесь — вам-то, наверно, такое ощущение хорошо знакомо. Я не сводил взгляда с двери; на периферии поля зрения наблюдалось какое-то шевеление, но я старался его не замечать. Я миновал рубеж.
— Чтец, — послышалось мне.
Я остановился. Прижал подбородок к груди. Вы бы прошли мимо, но я пройти мимо не могу. Я обернулся и с искренним интересом спросил:
— Как-как вы меня назвали?
— Отец, — произнес один из молодых людей. Между ног у него было что-то вроде абордажного крюка. — Большой папочка.
В голове моей теснились варианты ответа один другого удачней, но я только фыркнул, дал презрительную отмашку и продолжил движение. Даже это было неумно. Даже это было, в джунглях, неосмотрительно... Я зашел в парадную, в настолько глубокую тень, что едва не ослеп. Через секунду-другую передо мной смутно забрезжил круто уходящий вверх лестничный пролет. Я шагнул к нему и тут услышал за спиной звук шагов, предсмертный хрип несмазанных петель, звон цепей. Честное слово, я буквально взлетел по ступенькам, окрыленныйпервобытным мочегонным ужасом от имени и по поручению неприкрытого тыла... Тяжелая дверь наверху подалась лишь с пятой попытки, но я уже успел развернуться и увидел силуэты, растворяющиеся, пожимая плечами, в ярком свете, и теперь до меня доносился только смех.
Я вскарабкался на вершину и заморгал, отдуваясь, посреди залитого светом стеклянного аквариума; воздух был настолько прозрачным и океаническим, что каждая соринка в глазу выделялась невыносимо рельефно. В дальнем углу среди сосновых подпорок стоял Филдинг Гудни, смехотворно вальяжный и решительный — можно даже сказать, кондиционированный, — в джинсах и белоснежной рубашке; молодость сидела на нем, как костюм, богатство — как загар. Он отдавал указания троим рабочим или посыльным в мешковатых синих комбинезонах. Заметив меня, он приветственно вскинул ладонь.
Дожидаясь, пока уймется склочница-одышка, я обошел снятую Филдингом мансарду. Закурил, и первая же затяжка согнула меня пополам, исторгла из легких яростный, неудержимый лай. Похмелье за похмельем со свистом промелькнули перед моим мысленным взором, и веки нестерпимо зачесались, на глаза навернулись слезы. Да уж, пить или не пить — это нелегкий выбор. В смысле, если выбираешь пить, то потом очень тяжело. Я пытался насладиться океаном света, волоча ноги мимо больничного вида ширмочек и навесов, листов декоративного картона со слоем алюминиевой фольги, верстака, древнего стола для механического бильярда. На задней стенке были развешены полдюжины белесых морских пейзажей. Художнику жизнь представлялась незамутненной, как зубная паста; или он прикидывался. Я развернулся, подставляя лицо солнцу. В таком ракурсе Манхэттен был почти не виден — только верхушки башен Всемирного торгового центра, две одинаковых золотистых зажигалки на ярком, навязчиво-синем фоне. Я мотнул головой. Соринка в моем глазу, пятно, где умирает свет, погрозило мне черным пальцем.