— Как-то мне на Колыме один большой партийный начальник сказал в обкоме, — Сахнин то ли улыбался, то ли кривил губы, — что, мол, были времена большие и настоящие: в Магадане ежедневно четыре миллиона зеков на работу выходили в рудники.
— Тосковал, небось? — ощерился Варыгин.
— Черт его поймет, прости, что перебил.
— Словом, построил он их и выступил. Я, говорит, полковник Мехтеев, Герой Советского Союза. Мы с друзьями повязали всю охрану. Вы свободны. Только всюду тундра и зима. Кто уйдет, погибнет все равно. А в соседних лагерях — наши братья. Там же мы добудем и оружие. Как дойдем до Воркуты, захватим город, будем требовать кого-нибудь из правительства. Обещать вам ничего не могу. Кто согласен погибнуть как мужчина — шаг вперед. И как ты думаешь, Борис Матвеевич, сколько вышло? Зная, что здесь подохнут через месяц? В строю пять тысяч стояло. Сколько вышло?
— Человек сто, — не задумываясь ответил Сахнин.
Варыгин с уважением посмотрел на него.
— Как же тебе трудно жить, людей так понимая, — сказал он. — Сто двадцать. Остальные аж под нары забивались, их оттуда сапогами выковыривали, чтоб устыдить.
— Чем кончилось? — без интереса спросил Сахнин. Варыгин сморщился, как от внезапной боли:
— Кончилось, как и должно было. Они успели лагерь по соседству освободить, а потом их с воздуха вертолетами достали. Кого скосили пулями там же, большинство опять по лагерям рассовали. Я ведь не об этом, я о числе вышедших, как ты догадался. А ты говоришь — взорвется.
— Я понял, — оживленно сказал Сахнин. — Только времена другие теперь, Толя. Странный парадокс в нас Богом заложен: чем меньше человека гнешь и давишь, тем он больше хочет распрямиться. Во всех смыслах. А сейчас давление не то и страх не тот, сейчас на все пойдут. Только к фашизму побыстрее, чем к свободе.
— Батя мой и тут концепцию имеет, — сказал Варыгин. — В войну, говорит, мы немцев раздолбали, после усатый сдох и его мы тоже прокляли, а в душах наших и в умах — победили Гитлер и Сталин. Вроде как бы радиацией своей они нас облучили, а это надолго и по наследству передается. Интересно, правда?
— И похоже, — угрюмо отозвался Сахнин. — Мудрец твой батя.
Оба замолчали ненадолго.
— А есть все же люди, надежду не потерявшие, — задумчиво сказал Варыгин. — Или просто из упрямства. Мне отец рассказывал с месяц назад, что к нему один ваш москвич приезжал, Рубин вроде по фамилии, пишет книгу о лагерях, ездит по выжившим из ума старикам. Странно было для меня, седого полковника, — зависть я к нему почувствовал. Настоящей жизнью человек живет, не раздвоенной, ты меня понимаешь.
— К нам попадет рано или поздно, — отозвался Сахнин. — Да и зачем старые раны бередить? Никому это уже не интересно. Надо о завтрашнем думать, вперед смотреть. Рубин, говоришь? У моих знакомых есть племянник с такой фамилией. Вялый литератор какой-то. Хотя вряд ли это он. Знаешь, чем наши писатели отличаются от Льва Толстого?
Сахнин подождал секунду и заторопился, сообразив, что коллега его вряд ли читал Толстого «Не могу молчать». И удивился, когда Варыгин полувопросительно ответил:
— Уж не тем ли, что они молчать — могут?
— А ты не так прост, как кажешься, — одобрил Сахнин.
— Отец у меня Толстого непрерывно читает -объяснил Варыгин, словно оправдываясь. — Этого Рубина по нашим бы старикам поводить, кто уже на пенсии.
— Из наших много не выжмешь, — хмыкнул Сахнин. — Научились держать язык за зубами. Как и вся страна, впрочем. Я поэтому и думаю, что такие книги ни к чему Если бы люди помнить хотели, то не умер бы самиздат о лагерях тех лет. А он своей смертью умер, естественной, наши мало к нему руку приложили.
— На меня не вышли, жалко, — вдруг твердо сказал Варыгин.
— Кто? — не понял Сахнин.
— Да вот эти, кто о лагерях писал и о нашей славной конторе. Я бы счастлив был помочь им при случае, — буднично, как о давно обдуманном, пояснил Варыгин и по-мальчишески застенчиво улыбнулся.
— Увольняться тебе надо, Толя, ты докатишься с такими настроениями, — заботливо посоветовал Сахнин. — Неразумно ты заговорил, не по возрасту. Если не о себе, то о семье подумай.
— Я о сыне как раз и думаю, — мрачно ответил Варыгин. — Я хочу, чтоб он мне другом был, а не стыдился за отца.
И они заговорили о детях — сбивчиво, с обидой и недоумением. Тут беседа их стала напоминать все на свете разговоры отцов о детях, ибо расхождение это извечно и повсеместно, а следовательно, — Богом предусмотрено.