В те дни и посетило его видение Божьей Матери. Какой была она всегда на иконах и холстах, такой она ему и явилась. Сострадательно наклонилась, вглядываясь в его лицо, выпрямилась и скорбно застыла рядом, не исчезая.
— Очень жить хочется. Пресвятая Дева, — хрипло сказал ей Бруни (или подумал, что сказал). — У меня невеста Анна. Жить хочу.
— Сын мой, — ответила Богородица тоскливо, и неясно было — к раненому это обращение или воспоминание о собственных скорбных днях.
— Если останусь жив, Мать-Заступница, — сказал ей Бруни,
посвящу себя служению твоему сыну.
И так лицо пришедшей осветилось мгновенно, что Бруни понял: он останется жив. И опять блаженно забылся, словно не приходил в себя. А когда вернулось через сутки сознание, помнил он весь разговор до малейшей детали, но до поры не решался рассказать никому. И молчал, когда врач хвалил его за то, что выжил, что стремительно идет на поправку, о молодости говорил, о спортивной закалке и прочее из земного репертуара. Но Бруни знал точно и неопровержимо, кому он обязан жизнью, с радостной готовностью вспоминал принесенный обет служения.
Анна, узнав о случившемся, приехала к нему в конце октября. Долго не решалась войти в палату, ибо увидела через застекленную дверь, как со слезами ярости и бессилия пытается он размять отвыкшую от движений руку с негнущимися пальцам». Ноги еще были в гипсе.
Тут содействие литератору Рубину начал оказывать документ из тех, что сохраняются чудом, — толстая общая тетрадь с пожелтевшими листами, уцелевший дневник тех лет. Урывками делались в нем записи, наскоро, неразборчиво, с перебоями в несколько месяцев — но делались. И то, что удавалось прочитать (основательно выцвели чернила от времени), — проливало легкий свет на многое, чего уже не помнили дети.
В частности — на разрыв со старшей сестрой Анны, с Марией. Причина явная: Николай Бруни кем-то увлекся, продолжая любить Марию, и был за это гордо и навсегда отвергнут. Вот обрывки записей, сделанных в мае четырнадцатого года:
«Я не прошу простить меня, потому что меня Прощает моя любовь…
…Неужели только для меня были счастьем и жизнью часы нашей близости?…
…Девочка нежная, если я не нужен тебе, не будем больше встречаться никогда…»
Дальнейшее легко читается в письме (черновик — в дневнике) из госпиталя от 31 октября семнадцатого года (если оно было послано, то, возможно, Анна и увезла его сестре):
«Милый друг! Я думаю, что за четыре года скитаний, разбитый, со сломанными ногами, я искупил перед Богом свою вину, а ты, счастливая, давно забыла меня, а значит и простила. В тот день, когда я получил предписание ехать на фронт, меня известили о твоей свадьбе! Теперь, когда я был при смерти, я узнал о том, что ты стала матерью! Господь с тобою! Наши судьбы различны, но я верю, что моя дружеская любовь к тебе, мое радостное желание сил твоему мужу и ребенку оправдают в твоем сердце то, что я назвал тебя другом».
Нет, чувства обоих еще не были в то время дружескими. Наскоро выйдя замуж — из гордости и назло, как это часто бывает, — Мария не была счастлива. И Николай Бруни тоже еще много-много лет помнил ее и каждый год в день ее именин писал тоскливые стихи. Неизвестно, знала ли о них Анна. А однажды при встрече в Москве (в двадцатых) долго говорили они о своей обоюдной и непоправимой торопливости, после чего и впрямь расстались друзьями.
А пока что дневниковая запись в мае восемнадцатого: «И вот вся жизнь моя в одном имени: Анна». Это Бруни уже в Москве; из Одессы он уехал в апреле, еще на костылях. Кружным путем, через Саратов, но добрался.
Еще одна запись: «Слезы душат от страха, что она ошиблась».
Рубин приближался неуклонно к тому, чего затрагивать не хотел, но тема эта властно всплывала все равно: безусловность любви и преданности Анны (все дальнейшие годы подтвердили это чувство) и сомнительность того, что так же был счастлив ее муж. Но решительно отложив покуда эту трудную тему, Рубин обратился к еще одной трагедии своего героя, вычитав в его дневнике, что летом восемнадцатого, едва вернувшись в Москву и бросив костыли, Николай Бруни попытался снова летать.
И не сумел. Оказались правдой рассказы бывалых летчиков: далеко не всем удается вновь вернуться в самолет после аварии. Липкий и вязкий страх накатывает, не отпуская, как только садишься в кресло пилота. Страх от памяти о пережитом падении, сохранившийся в клетках мозга и тела, цепкий страх, так и не давший Бруни снова взлететь. А ему это зачем-то было нужно. Но не сумел — и никому об этом не рассказывал. Только в стихах однажды ожила память об изумлении: