Мне достало здравого смысла понять, что первым делом я должен продолжить свое образование. Образование — это всё. Необразованные люди приводят меня в ужас. И вот летом 1913 года я перевел все деньги в лондонский банк и вернулся в страну своих предков. В сентябре я поступил в Кембридж и начал учиться. Я уже говорил, что был стипендиатом, стипендиатом Тринити-колледжа, и как таковой пользовался рядом привилегий, да и администрация относилась внимательно.
Именно здесь, в Кембридже, стала разворачиваться вторая, заключительная фаза моего обогащения. Потерпите еще немного, и наследующих страницах я расскажу вам про эту операцию буквально все.
7
Моего кембриджского куратора по химии звали А. Р. Уорсли. Это был человек средних лет, невысокого роста, с уже намечавшимся пузиком, неопрятно одетый, с седеющими усами, подкрашенными в желтый цвет никотином от его трубки. Одним словом, типичный университетский преподаватель. Но он поразил меня остротой своего ума. Его лекции отнюдь не были рутинными, его мысли перепрыгивали с предмета на предмет в поисках необычною. Однажды он нам сказал:
— А теперь нам нужен томпион, чтобы защитить содержимое этой колбы от проникновения бактерий. Я полагаю, Корнелиус, вы знаете, что такое томпион?
— Пожалуй, не знаю, сэр.
— Может ли кто-нибудь дать мне определение этого простейшего слова? — спросил А. Р. Уорсли.
Никто не мог.
— Тогда посмотрите в словаре, — сказал он. — Учить вас английскому языку совсем не мое дело.
— Да бросьте вы, сэр, — сказал кто-то из наших, — скажите нам, что это такое.
— Томпион, — сказал А. Р. Уорсли, — это маленький комок из грязи и слюны, вставляемый медведем себе в анус перед тем, как залечь в зимнюю спячку, чтобы не лезли муравьи.
Странный он был парень, Уорсли, смесь множества элементов, вроде бы несовместимых; иногда — остроумный, чаще серьезный и даже помпезный, и всегда в нем ощущался до странности сложный ум. Он и так производил хорошее впечатление, но после эпизода с томпионом понравился мне еще больше. У нас установились добрые отношения, как то бывает между студентом и куратором. Он приглашал меня к себе выпить по рюмочке хереса. Он жил холостяком вместе со своей сестрой, которую звали, вы не поверите, Эмелина. Это была унылая, неопрятная особа с зеленоватым налетом на зубах, похожим на ярь-медянку. Она держала в дому некое заведение, делала что-то такое с ногами клиентов. Педиюористка — так она вроде бы себя называла.
Затем разразилась Великая Война. Это был 1914 год, мне недавно исполнилось девятнадцать лет. Я записался в армию, я должен был записаться, а потом четыре года все мои усилия были сосредоточены на том, чтобы выжить. Я не намерен рассказывать вам о войне. Грязь, окопы, смерть и увечья — таким вещам нет места в моих дневниках. Я тянул свою лямку, и тянул, по-видимому, хорошо, так как в ноябре 1918-го, когда все это подошло к концу, я был двадцатитрехлетним пехотным капитаном и имел на груди Военный крест. Мне удалось выжить.
Я сразу вернулся в Кембридж, чтобы продолжить образование. Выжившим это разрешалось, только, видит бог, нас было очень немного. А. Р. Уорсли тоже выжил; он так и оставался в Кембридже, выполняя какую-то военную научную работу, и для него война прошла относительно тихо. Теперь он снова учил студентов химии, и мы с ним были рады друг друга увидеть. Наша дружба продолжилась точно с того места, на каком прервалась четыре года назад.
Как-то в феврале 1919 года, посреди весеннего триместра, А. Р. Уорсли пригласил меня к себе поужинать. Правду говоря, его ужин слова доброго не стоил — дешевая пища, дешевое вино, а в придачу сестрица-педикюрщица с ярью-медянкой на зубах. Можно было бы ожидать, что они живут немного получше, но когда в разговоре с хозяином я осторожно коснулся этого деликатного предмета, он сказал мне, что дом их заложен и он который уже год силится выкупить закладную. Отужинав, мы с Уорсли прошли в его кабинет, чтобы выпить бутылку хорошего портвейна, принесенную мной в подарок. Это был «Крофт» 1890 года, если я помню правильно.
— Не часто мне приходится пробовать такое, — сказал Уорли.
Он удобно устроился в старом кресле с дымящейся трубкой в одной руке и бокалом портвейна в другой. Какой же порядочный человек, подумал я. И до чего же скучную жизнь он ведет.
Я решил поразить его немного, рассказав о годе, проведенном мною в Париже, когда я сделал сто тысяч фунтов на пилюлях из волдырного жука. Я начал с самого начала, и очень скоро рассказ захватил меня самого. Я поведал практически все, однако из уважения к своему куратору опускал наиболее пикантные подробности. Я рассказывал примерно час.