— Срамной лубок, значит? — сплюнул Панихида с весельем во взоре. — Шпыни смрадные! Егора объегорить вздумали? Ох, быть правежу...
Жидко хихикнул подьячий Тимоха Ребро. Громыхнули бердышами стрельцы, радуясь поживе: налогов они согласно чину не платили, внося в казну оброк со своих промыслов.
Взор дьяка гоголем прошелся по фефеловской братии. Уперся в Ивана, сына Федорова, зацепил крюком задушу:
— Беглый? У, рожа холопья, разбойная! Ты ли на Ивановой на козле кнутом был бит?
— Не из холопеи мы, — ответствовал Первопечатник, сурово вздрогнув усами. — Посадский человек, записан в тягло. Подати плачу исправно, службу несу за совесть. Батогами сроду порот не бывал. Чего поклепы возводишь, дьяче?
— А ты, млад сокол? — Глазки Панихиды наскоро ощупали Рваное Очко. — Боярин небось? Дворцового разряда? Дли князь?
— В бояре не лезу. Беломестец, от тягла свободен. По калечеству моему: в ребячестве головой об тын саданули.
— Не тебя ли за прелестные письма имали? Отпираешься, вор!
— Не отпираюсь. Имали, рожу били. Грозились в дурке сгноить. Но покаялся аз и ныне чист.
Дьяк обернулся к стрельцам, топчущимся в нетерпении:
— А ну, служивые! Ищи утайку!
И стрелецкое половодье разлилось по типографии. Хитрая машинерия сопротивлялась, как могла: резак лязгал гильотинкой, норовя отхватить края кушаков, а если повезет, то и жадные пальцы, ультрафиолетовая сушка покрывала супостатов болезненным загаром, утилизатор жевал полы кафтанов, старый вояка “Ре-Майор” лихо печатал компромат на вражью стаю, — но силы были неравны. “Боярина Хитрово шерстил! — со значением бурчал Панихида, подмигивая верному Тимохе. — Митрополита Паисия за сокрытие! Карапет-царя, армяна упрямого, за алтын под топор подвел! Носы резал за зелье табашное, безакцизное! Лбы клеймил целовальникам: не воруй сбор кабацкий! Ни-што, ништо, сыщем грех!”
— Сыщем! — отзывался Тимоха Ребро, приплясывая от трудолюбия и страстного желания сходить по малой нужде. В прошлом палач Хмыровской съезжей, за грамотность и трудолюбие выслужась в подьячие, он по сей день сохранил привычку мерзко шевелить пальцами в кураже. — Мы мзды не берем, нам за державу обидно!
“Гульну, братья! — мыслил он втайне, предвкушая отступную казну. — Черти слюной захлебнутся! Лоб свиной под чесноком, буженины косяк, журавль под шафранным взваром, куря рафленое, куря рожновое, куря во штях богатых, куря индейская в ухе с сумачом, гузно баранье пряженое в обертках...”
И эхом отзывались скрытые мысли Панихиды, дьяка запойного:
“Романея, олкан, ренское, патошный мед с гвоздикой, патошный цыжоный, малмазея, водка тройная с кардамоном...”
— Ох, держава! Ух, держава! — внезапно ударило от двери. — Грошик медный, гвоздик ржавый! Имай ворьё!
Пестрый юрод кубарем скатился в полуподвал. Звенели вериги, колотилась о железо суковатая шелепуга в деснице. От звона бубенцов — не продохнуть. Юрод хромым ан-чуткой скакал меж стрельцами. “Божий человек! — шептались те, сторонясь. — За обиду черти спросят-то, вилами в бочину! Яшка, отзынь: дай ему пройтить!” А юродивый знай рылся в грудах бумажного хлама, совал кудлатую башку прямо в резак, лобызался с утилизатором, вереща истошно:
— Казна грозна! Казна грузна, не поднять гузна! Дьяк правит, всяк славит! Казну любой угрызть норовит! Подать, она с крылышками: подал державушке, матери-заступнице, и лети-и-и! Хошь в ад, хошь в рай: куды хочешь, выбирай! Ой, сыскал! Ой, держу! Вот она, утайка!
Размахивая парой дивных предметов, более всего похожих на пачки ассигнаций, упакованных в бумагу и целлофан, а поверх заклеенных скотчем, юрод образовался перед дьяком. Пал на коленки:
— Отец родной! Стрельцы — малоумки, ярыги слепо-дырые! Вот!
Стрельцы мелко крестились, предвкушая кару. Лик Панихиды просиял святой иконой:
— Тайная мошна? Ась?!
Отобрав добычу у помощника-доброхота, дьяк по буквам зачитал вслух: “Аз, рцы, иже, славо, твердо... Ясно! Аристарх!” И впрямь: “Аристарх” было написано на левом предмете, “Федоров” на правом. Дьяк осклабился, стал умело драть обертку:
— Фряжские евры? Свейские гульдены?! Шекели жидовинские?! Баксы песьеглавцев, прости Господи?! Дознаюсь, сведаю...
Трещала бумага. Хрустел целлофан.
— Быть голове на плахе! Быть!
И осекся Егор Панихида. Булькнул горлом, глотая хрящеватый кадык. Воззрился на два кирпича — красных, срамно нагих! — что лежали пред ним в обрывках, аки Ева с Адамом в саду Эдемском.