Шарль осунулся и постарел. Он взял ее под руку, и они перешли в гостиную. Не слушая возражений Полины, он заказал ей два скотча, закрыл дверь и уселся в кресле напротив Люсили. Оглядев комнату, она сказала, что здесь ничего не изменилось. Он повторил за ней – действительно, ничего не изменилось, и он в том числе. В его голосе слышалось столько нежности, что Люсиль с ужасом подумала: вдруг он решил, что она хочет вернуться. Поэтому заговорила так быстро, что ему порой приходилось переспрашивать.
– Шарль, я беременна. Я не хочу ребенка. Мне надо съездить в Швейцарию, но у меня нет денег.
Шарль пробормотал, что ожидал чего-нибудь в этом роде.
– Скажите, вы уверены, что не хотите ребенка?
– Я не могу… Мы не можем себе это позволить, – покраснев, поправилась она. – И потом, я хочу оставаться свободной.
– Вы абсолютно убеждены, что дело не только в деньгах?
– Абсолютно.
Он встал, прошелся по комнате, повернулся к ней с печальной улыбкой.
– Жизнь все-таки нелепо устроена. Чего бы я только не дал, чтобы вы подарили мне ребенка. Вы имели б двух нянь и все, что душе угодно… Но ребенка от меня вы, верно, тоже не захотели бы оставить?
– Нет.
– Вы не желаете иметь ничего своего. Ни мужа, ни ребенка, ни дома, совсем ничего. Странно все-таки.
– Вы же знаете, мне претят собственнические чувства.
Шарль сел за стол, заполнил чек и протянул ей.
– У меня есть адрес прекрасного врача в Женеве. Очень прошу вас, поезжайте лучше к нему. Так мне будет спокойнее. Обещаете?
Она кивнула. В горле стоял комок. Хотелось крикнуть ему, что нельзя быть таким добрым и надежным, иначе она заплачет. Слезы уже наворачивались на глаза – слезы облегчения, горечи, тоски по чему-то ушедшему. Она уставилась на ковер, вдыхала запахи табака и кожи, слышала, как внизу Полина смеется с шофером. Ей тепло и хорошо. Наконец-то она почувствовала себя в безопасности.
– Помните, – сказал Шарль, – я жду вас. Я очень скучаю. Я понимаю, неделикатно говорить вам об этом сейчас, но мы так редко видимся.
Последние силы оставили Люсиль. Она вскочила, бросилась к двери, на ходу бормоча слова благодарности. Она сбежала по лестнице вся в слезах, как прошлый раз. Шарль крикнул ей вслед: «Непременно мне потом позвоните. Если меня не будет, передайте хоть через секретаршу. Я вас очень прошу…» На улице шел дождь. Люсиль знала, что спасена, понимала, что погибла.
– К чертям эти деньги! – взвился Антуан. – Ты подумала, кто я теперь в его глазах? Хуже сутенера. Сперва отнимаю у него женщину, потом он же должен платить за мои грехи.
– Антуан…
– Нет, это уж слишком. Я не образчик добродетели, но всему есть предел. Ты не хочешь от меня ребенка, врешь мне, тайком продаешь свои побрякушки. Ты делаешь все, что взбредет тебе в голову. Но брать деньги у прежнего любовника, чтоб убить ребенка от нынешнего… Я не могу допустить. Это невозможно!
– По-твоему, мне лучше под нож к тому мяснику, на которого у тебя хватает денег? Который будет резать по живому без капли наркоза? Который и пальцем не шевельнет, если я стану подыхать? Тебя больше устраивает, чтоб я на всю жизнь осталась калекой, раз платишь не ты, а Шарль?
Они погасили красный ночник. Говорили они едва слышно – настолько этот разговор был ужасен для обоих. Впервые они презирали друг друга. Каждый злился на себя за это презрение, но оба не владели собой.
– Ты малодушна, Люсиль. Не знаю даже, чего в тебе больше – трусости или эгоизма. К пятидесяти годам ты останешься у разбитого корыта. Твои чары уже никого не привлекут. Ты останешься одна.
– Ты тоже трус, Антуан. Да еще и лицемер. Тебя волнует не то, что ты собираешься убить ребенка, а что это сделают на деньги Шарля, а не на твои. Тебе твоя честь дороже моего здоровья. Ты ее в рамочке, что ль, на стену собираешься повесить, свою честь?
Оба замерзли, но избегали касаться друг друга. Раньше в этой постели можно было укрыться от любых невзгод. Теперь вся сила всемирного тяготения припечатывала к ней, не давая шевельнуть пальцем. Перед ними вихрем проносились мучительные видения: неуютные одинокие вечера, безденежье, приближение старости. В огненных столпах взметались ввысь атомные ракеты. Будущее являлось враждебным и безрадостным. И каждый впервые представил жизнь без другого, жизнь без любви. Он чувствовал, что если отпустит Люсиль в Швейцарию, то никогда не простит ни себе, ни ей. Это будет конец их любви. Чувствовал, что и связываться с тем коновалом действительно опасно. А если они оставят ребенка, Люсиль быстро согнется под бременем забот, заскучает, разлюбит его. Она создана для мужчины, а не для ребенка. Она и сама никогда не станет по-настоящему взрослой. А если ей все же случится повзрослеть, она перестанет любить себя, любить жизнь, поблекнет. Сколько раз он уговаривал себя: «Рано иль поздно все женщины через это проходят: рожают детей, сталкиваются с бытом. Такова жизнь, она обязана это понять и переступить через свой эгоизм». Но стоило ему увидеть безмятежное лицо Люсили, как начинало казаться, что не постыдная слабость, а глубокий, потаенный, почти животный инстинкт отвращает ее от обыденной жизни. И он начинал даже испытывать нечто вроде уважения к тому, что минуту назад презирал. Она была неприкосновенна. Такой ее делало неукротимое стремление к счастью, к радостям жизни. Благодаря ему эгоизм превращался в цельность характера, а безразличие – в бескорыстие. Он слегка застонал. Наверное, такой же стон он издал, появившись на свет.