— А как же… — начал было я, но Махайра так и не дал мне задать вопрос до конца.
— У нас по пути деревня одна случилась, — пробормотал он и заворочался, словно неуютно ему стало. — И даже не деревня, а так… А в деревне — колодец. А в колодце…
И не договорил.
— После того колодца, — глухо закончил Шипастый Молчун, — нам все легко было.
— Значит, из людей убиты шестеро, — после долгой паузы заговорил Чэн-Я. — Пятеро батинитов и проводник, мир их праху… И ранены — все. Кто в живых остался. Один я вроде бы цел, спасибо Кобланову сундуку да доспеху аль-Мутанабби! Да уж, по-Беседовали…
— На бабке еще ни царапины, — шепнул подсевший ближе ан-Танья. — Тоже спасибо сундуку?
Зря это он… тем более, что слух у Матушки Ци был острей меня, равно как язык — длинней и заковыристей Волчьей Метлы.
— Ни царапины на бабке, — забубнила она, непонятно зачем кланяясь на каждом втором слове, — ни царапины на старой, а все почему, а все потому, потому-поэтому, да и зачем же шулмусикам старуху-то обижать, я же им ничего плохого, ни-ни, пальцем не тронула, ни на вот столечко — а что лошадкам ихним ноги портила, так лошадки у них злющие, хвостами машут, копытами топочут, зубками клацают, едут на старушку и едут, едут и едут, я отмахиваюсь, а они едут, я отмахиваюсь, а они едут, а потом не едут, умаялись лошадки, да и я умаялась, старушечка…
«И впрямь умаялась, старушечка! — подумал Чэн-Я. — Полтабуна умаяла, бедная!..»
— Ты б лучше языком отбивалась, Матушка, — буркнул Кос, — а мы пока в сторонке полежали бы, в холодке… глядишь, целее были бы!
— А Коблан сильнее всех пострадал, — заметил Диомед. — Шишку на лбу видите? Фальгрим, вон головня, посвети-ка!.. Ну и шишка! Выше Белых гор!
Чин прыснула в рукав.
— Да это шулмус один, — застеснялся кузнец, пряча лицо в тень. — Все, подлец, норовил в бурдюк топором сунуть! Я бурдюк убрал-то, от греха подальше, так он меня обухом и зацепил! Ну и я его тоже… зацепил немного…
— Врет! — уверенно вмешался Диомед. — Об его лоб любой обух раскололся бы! Небось, сам себе герданом сгоряча и треснул, пока бурдюк спасал!
— Да не вру я… — начал было оправдываться кузнец, но его перебил Беловолосый.
— А ну, покажи мне свой гердан!
Коблан протянул руку, уцепил Шипастого Молчуна и сунул его Фальгриму, чуть не съездив Диомеда по макушке.
— Вот! — победно сообщил Беловолосый. — Одного шипа не хватает! И шишка на лбу. Все сходится! Ты, Железнолапый, теперь вместо гердана прямо лбом бей — и проще, и надежней…
…Все еще некоторое время подтрунивали над огромным кузнецом, а потом вдруг застонала Ниру — у нее открылась рана — и смех мгновенно смолк, Чин и Матушка Ци бросились к знахарке, а молчавшие пятеро батинитов сказали, что пусть все ложатся спать, а они будут караулить пленных — но Чэн-Я подумал, что им просто хочется побыть наедине с собой, истиной Батин и душами убитых братьев, и…
Завтра.
Завтра, завтра, завтра…
Когда долго повторяешь одно и то же слово, оно теряет смысл, и ты дергаешь бессмысленный пузырь за ниточку, погружаясь в дрему; и так легче забыть то, что было, легче не думать о том, что будет; легче, легче, легче…
5
…легче легкого.
Мне было хорошо. Я лежал на палисандровой подставке и лениво оглядывался вокруг. А вокруг меня был зал, зал Посвящения в загородном доме Абу-Салимов, и напротив меня на своей подставке лежал ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир.
А между нами была колыбель. Даже можно сказать так — нас разделяла колыбель. Я находился в ногах, а Фархад — в головах. Наверное… потому что колыбель была покрыта тканью, и я не видел новорожденного Придатка, а потому не знал, где у него голова, а где — ноги.
— Здравствуй, Фархад, — сказал я.
— Здравствуй, — ответил старый ятаган. — Только я — не Фархад. Я — Дикое Лезвие. Ты не боишься?
— Нет. Я тоже Дикое лезвие. Чего мне бояться?
— Времени. Когда слишком долго Беседуешь со временем, оно начинает притворяться рекой. Ты плывешь по нему и думаешь о прошлом, а оно становится настоящим; ты думаешь о будущем, а оно тоже становится настоящим или вообще не наступает никогда, и ты плывешь сперва как Дикое Лезвие, потом как ятаган Фархад, потом ты плывешь большой-большой, как ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир, а после, неожиданно, время перестает притворяться, и ты пропускаешь удар, и отныне ты — никто, и можешь стать кем угодно…
Я молчал.
— Мы теперь с тобой больше, чем братья, Единорог… нас сжимала одна и та же рука. Я помню его, Придатка Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби, я помню его, несмотря на то, что время убаюкивает меня… Я помню те дни, когда мы, Дикие Лезвия, становились Блистающими. Это были хорошие дни, это были плохие дни, и бой превращался в искусство, а истина Батин была брошена под ноги Прошлым богам, и Дзюттэ тогда не звался Обломком — нет, те клинки, что упрямо не хотели забывать вкус крови, звали его Кабирским Палачом, потому что не один из них хрустнул в его объятиях… а шутом он стал позже, гораздо позже, когда уже можно было шутить.