Ее охватывает ужас. Она начинает всхлипывать, и всхлипы вырываются судорожно и часто, потому что леденящая вода сжимает ей грудь. Раньше она надеялась, что в эти последние минуты на нее снизойдет какое-то спокойствие, отрешенное смирение как некое предвестие свободы от мук, свободы, которую может дать только вечность. Вместо этого она идет к своей смерти в страхе и мучениях, цепенея от сдирающего кожу холода, спотыкаясь о камни, сокрытые бурыми водами, терзаемая виной перед теми, кто ее переживет, и мыслями о том, что Бог, если Он где-то там существует, — это Бог неразумный, мстительный, карающий, который в конечном счете ничем не лучше человека, потому что жестоко наказывает того, кто от безмерного отчаяния лишает себя жизни. А что, если весь этот бред — правда? Что, если нелепые христианские догмы содержат долю истины?
Да хотя бы и так. Она заслуживает любого наказания, она его примет, и примет с готовностью. Если этот устрашающе похожий на человека Бог действительно существует, то загробная жизнь настолько же мстительна и злорадна, как и этот мир, и по сути своей служит лишь его продолжением: кем ты был здесь, тем и останешься, а потому нигде не будет тебе ни сострадания, ни облегчения. Она знает, что поступает дурно. За этот низкий поступок — она давно поняла, что ей уготовано его совершить, — который причинит горе другим (одному или двум так и надо, а остальные пострадают безвинно), она ненавидит себя, ненавидит эту жизнь, которая довела ее до последней черты, и жаждет только одного — исчезнуть.
Но даже это теперь не имеет никакого значения. Ради самой возможности не жить, не думать, не страдать можно пойти на все. В глубине души она знает, что все это чушь — никакого продолжения не будет.
Еще пара шагов. Тело становится все легче, а дыхание учащается, когда холод, как нетерпеливый любовник, сжимает ее в объятиях. Сердце заходится. Пальто с полными карманами камней тянет ее вниз, не давая плыть. Вода поднимается до груди: залив, как бесстыдный, холодный, ненасытный любовник, стискивает ее все сильнее; волна леденит пальцы, не выпускающие камней; от запястий к локтям текут ручьи. Следующая волна ударяет в лицо. Один шаг, потом еще один — все дальше в пучину. Вода доходит до подбородка. Она инстинктивно делает глубокий вдох, думает, какая это тщета, и делает выдох, с трудом выталкивая из груди остатки воздуха, когда вода поднимается до губ.
Записка. Надо было оставить записку. Ведь думала об этом за неделю, за считанные дни, даже прошлой ночью, но так и не написала. А может, и правильно. Записка — это банальность. Банальность. От этой мысли она улыбается мимолетно, робко, а холод воды, уничтожающий ощущения, попадает ей в нос. Нет, записка — глупость. Да и что писать?
Слезы сбегают по щекам прямо в плещущие волны, и те уносят с собой толику соли из ее слез.
Ей жалко ребенка, Олбана.
Тут заканчивается пологий уклон дна; она поскальзывается на подводном утесе и с коротким, удивленным вскриком исчезает под бурыми волнами; ее рыжие волосы сплетаются с завитками водорослей, отчего на поверхности воды недолго дрейфуют пузырьки, но и те вскоре лопаются и исчезают.
За мгновение до крика она делает последний вдох, инстинктивно задерживает дыхание, невзирая на страстное желание смерти, но наконец сдается под сокрушающим гнетом черной воды; и только последняя стайка серебристых пузырьков поднимается через полминуты из черных глубин.
Сквозь мягкую, серую пелену дождя сюда возвращается чайка, которая прижимает крылья к бокам и почти касается перьями волн, а потом разворачивается и улетает.
Вернемся к нашим баранам. Он, видимо, и сам бы так сказал.
Олбан появляется в лондонском офисе менее чем через неделю после того, как Филдинг вынужденно расстался с ним в Глазго. Они встречаются в вестибюле, причем вид у Ола самый затрапезный: стоит в своей замызганной ветровке, в грязных джинсах и стоптанных походных ботинках, в руках засаленный вещмешок — можно подумать, только что вернулся с лесоповала или вылез из грузовика. Борода у него, конечно, стильная, думает Филдинг, но в остальном… Со стен смотрят призы, почетные грамоты, дипломы и сертификаты, а также газетные вырезки в рамках и портреты знаменитостей, сфотографированных либо с настольной игрой — как правило с «Империей!», — либо с кем-нибудь из клана Уопулдов.
Когда Филдинг подходит к кузену, кивая и улыбаясь весьма стройной блондинке Сьюз, которая дежурит за стойкой, Ол оказывается прямо под портретом их прадедушки Генри, напротив стеклянной витрины, в которой выставлена самая первая настольная игра прадеда, склеенная из вырезанных вручную кусочков.