Тут, прервав его размышления, зазвонил телефон. Гэвин Оар спросил, не желает ли Том сделать какие-либо комментарии по поводу сегодняшнего выпуска «Газетт». Том сказал, что не видел сегодняшнего выпуска. Гэвин Оар хихикнул и посоветовал ему сбегать и купить газету. Том помчался на улицу.
Перл увидела газету в понедельник утром, выйдя за покупками. Она тут же побежала обратно домой и долго не решалась рассказать все Хэтти, которая спокойно сидела и читала. Однако Перл была так явно расстроена (и чем больше она думала, тем больше расстраивалась), что ей не удалось ничего скрыть. Девушки в слезах согласились друг с другом, что делать нечего и остается только ждать. (Хэтти начала было писать письмо, но вскоре отказалась от этой попытки.) Джон Роберт Розанов узнал о происшедшем только во вторник. В понедельник он спозаранку отправился в Институт (ночь он провел в Заячьем переулке, где разбирал кое-какие бумаги) и плавал в открытом бассейне, а затем удалился в свое логово в Палатах, где проработал все утро, пообедав сэндвичем, который заказал к себе в номер. Он долго отмокал в горячей ванне, а затем, по обыкновению, улегся спать. Вечером он работал допоздна, а потом отправился в постель. За это время никто не осмелился его побеспокоить. Проснувшись утром во вторник, он обнаружил понедельничный выпуск «Газетт» и вторничный «Пловца», подсунутые под дверь.
Джордж, сидя взаперти у себя в Друидсдейле и ничего не зная про газетные статьи, решил дать Розанову еще один шанс. «Последний шанс», как он мысленно сформулировал, но эти слова были невыносимы, и он изменил формулировку. Теплый весенний ветерок надежды веял в душе Джорджа — он бы и сам не смог объяснить почему, даже если бы задумался над этим, но он не задумывался. Это не было желанием счастья. Джордж никогда, даже в молодости, не позволял себе стремиться к счастью. Это было что-то невольное, машинальное, первобытная судорога защищающейся души. Теперь Джорджу казалось, что раньше он видел свое положение в совершенно иррациональном свете, что он создал совершенно ложный портрет своего старого учителя. «В каком-то смысле, — думал Джордж, — моя беда в эгоизме. Я просто слишком солипсист. Я уверен, что Джон Роберт все время думает обо мне, ненавидит меня, презирает каким-то особенным способом, словно значительную часть его жизни составляет создание между нами обширной сложной преграды. Но все совсем не так. На самом деле он не так уж много обо мне думает. В конце концов, у него есть и другие заботы. А о чем он, как правило, думает почти все время? О работе. Я для него незначительная проблема. Как и все остальные люди, все люди, не только я. Так что не нужно придавать слишком много значения всем тем враждебным, сердитым словам, что он говорит, когда я прихожу и прерываю его работу. Конечно, я был чрезвычайно бестактен, даже агрессивен. Джон Роберт страшно заботится о собственном достоинстве. Неудивительно, что он был со мной резок. В каком-то смысле это свидетельствует о том, что я ему небезразличен, ему не все равно, как я себя веду. Ну ладно, я буду вести себя лучше. Я напишу ему очень осторожное письмо, интересное письмо. Джон Роберт всегда прощает людей, которые ему интересны».
Милосердная память уже слегка затуманила воспоминания о вечере в Слиппер-хаусе, и даже поражение, которое Джордж потерпел от певцов, представало в ином свете. Живее всего Джорджу вспоминалась Хэтти, как она дышала, стоя рядом с ним, какая она хрупкая, с каким хрустом можно ее сломать. Он с восхищением вспоминал и ее решительный жест у окна. И еще он помнил, как убегал, спасался, преследуемый толпой. Теперь этот образ был не так уж неприятен. Слышать вульгарный крик, опередить его в беге и очутиться в одиночестве — это и есть жизнь.
Паясничание у канала теперь не имело смысла и было предано забвению. Недавнее прошлое виделось словно спектакль, интерлюдия, не связанная с насущным долгом, который теперь стал смыслом его жизни.
И вот в понедельник после полудня Джордж сел за пыльный полированный стол в скупо обставленной элегантной столовой своего дома в Друидсдейле (он по-прежнему жил внизу и не поднимался наверх с того дня, когда пытался найти нэцке) и написал следующее:
Дорогой Джон Роберт!
Я много думал о Вас. Я понял, что был несправедлив к Вам и проявил неблагодарность, и хочу извиниться. Я знаю, что Вы равнодушны к извинениям и прочим «жестам» (это слово Вы использовали много лет назад для описания подобного же демарша с моей стороны). Я знаю также, что Вы понимаете стратегическую, психологическую цель извинения, которая состоит в том, чтобы снова поставить извиняющегося на один уровень с противником, оскорбленным им человеком! Сейчас, как и всегда, моя цель — внести ясность, и я уверен, что Вы разделяете со мной это стремление. Мы давно знаем друг друга и не раз были в том же положении, что и сейчас; и оттого я обращаюсь к Вам с еще большей уверенностью. Наши отношения можно рассматривать с различных точек зрения, но в основе их лежит связь учителя и ученика, связь, которая, во всяком случае prima facie[128], накладывает долгосрочные обязательства в первую очередь на учителя. Вы должны знать по опыту, какой живой и прочной может быть эта связь, и Вы не больше меня виноваты в том, что мы навсегда связаны таким образом. Причина в том, что Вы великий человек и великий учитель. Это факты, в свете которых моя навязчивость или грубость несущественны. Вы знаете, что моя назойливость — проявление любви, и в глубине души, возможно, не хотели бы ее лишиться. Вы также знаете, и мне нет нужды это подчеркивать, как я нуждаюсь в Вашей доброте. Это может показаться холопством, но я сообщаю это как факт, без всякого раболепия. Вы достаточно хорошо меня знаете, чтобы понимать, как мало я склонен к любого рода рабству, даже если речь идет о Вас.