Вот и все, и больше совсем ничего не было, а вскоре он исчез куда-то, и некого было спросить.
…Далеко за городом, за пустырями окраин, за сорными ольховыми перелесками, в стороне от больших дорог, посреди сосновых лесов и полян иван-чая, заброшенная, окруженная разросшейся сиренью, тихо стареет дача. Ржавеет замок, подгнивает крыльцо, чертополох заглушил цветочные грядки, и колючая одичавшая малина, отойдя от забора, сначала несмело, потом все увереннее движется по саду, сплетаясь с крапивой в жгучую изгородь.
Ночью поднимается ветер, пролетает над бушующим пустынным озером и, набрав водяной пыли и гула безлюдных просторов, срывает с крыши железный лист и, погромыхав им, швыряет в сад. Свистит пригибающаяся под ветром трава, сыплются на влажную ночную землю дикие ягоды, семена диких растений, чтобы прорасти мрачным урожаем драконьих зубов. А мы-то думали, что Женечка бессмертна.
Мы недослушивали ее длинные рассказы, и никто теперь не узнает, чем кончилась история немого мальчика; мы выбрасывали, не дочитав, подаренные ею книги, мы обещали приходить к Женечке в гости в ленинградскую квартиру и обманывали, и чем старше становились, тем больше находилось предлогов избежать ее холодного, одинокого дома. А когда все-таки приходили, как металась она от радости, как хватала нас,, уже переросших ее на голову, маленькими сухими руками, как кидалась от стола к плите, где уже набирал силу яблочный пирог, как торопливо расправляла на круглом столе праздничную скатерть, крепко пристукнув ее сверху вазой, полной осенних роз! И как поспешно разглаживала на высокой постели ветхое шелковое покрывало, бледное, как текучий истрепанный лепесток исполинской розы, из которого выветрился весь август и вошел пыльный комнатный дух, такое легкое, что его нельзя было накинуть на постель одним широким взмахом, – вяло, равнодушно сминаясь в медленном парении, мягко и неровно опускалось оно на кровать, захватывая по пути пригоршни стоячего домашнего воздуха, и потом долго подрагивало от тоненьких струек теплого сквозняка, от грохота грузовиков за окном. А мы, съев пирог, уходили, чувствуя неловкость и облегчение, и наслаждались осенним воздухом, и посмеивались надо всем на свете, и вертели головой по сторонам, ожидая прихода любви, которая вот-вот должна была появиться, любви долгой и верной, и совершенно необыкновенной. А та любовь, что смотрела нам вслед, прижавшись к стеклу, была слишком простой и будничной. Но Женечка, слава богу, об этом не догадывалась. И она страстно ждала нового лета, ждала встречи со старой дачей, с новыми цветами и с нами, ненаглядными.
И лето приходило.
Миновала эпоха кухарок, ушла, плюнув, Марфа, унеся в сундучке капиталец, вырученный от сдачи молочной посуды, истлели по кладовкам чернобурки, разрушились фабричные заборы и ленинградские сады заалели шиповником, школьные годы кончались, впереди замаячили экзамены, и Женечка, полная сил, готовилась к решительному рабочему лету.
Но ей будто мало было ее добровольной повинности – изо дня в день вбивать в головы неблагодарных, насмешливых ленивцев русскую грамоту, расчищать джунгли дремучего, упорного, изворотливого невежества, укоренять на расчищенных участках стройные, ветвистые грамматические дерева, шелестящие мохнатыми суффиксами причастий, обламывать сухие сучки, прививать цветущие ветви и подбирать осыпавшиеся зеленые паданцы. Беспокойство вечного сеятеля гнало ее в сад, некогда столь же запущенный и дикий, как головы ее учеников. Ее уговаривали посидеть в шезлонге на солнышке – уж чего лучше для старого человека: прикрой себе голову лопухом, да и дремли до обеда. Но в шезлонги обрушивались мы, разомлевшие от солнца и молодости, а Женечка, повязавшись косынкой, шла с тяпкой и граблями в заросли, и кто бы успел заметить, когда на месте крапивных холмов и кротовых куч поднялось нежной пеной цветочное колыхание? Под ее руками сами собой вздымались гортензии – розовые, резные, готовые взорваться красным бомбы, или же голубоватые, как взбитый небесный мусс с дымным отблеском грозовых туч; густые, темнеющие обморочным бархатом пионы и какая-то кудрявая безымянная мелочь, брызнувшая во все стороны дрожащим белым дождем. Только ее любимые розы не давались ей, как она ни билась. Мы знали, что Женечка мечтала о настоящей красной розе, чистой и глубокой, как звук виолончели, но то ли скудное северное тепло было помехой, то ли земля в саду отталкивала робкие корни, – розы росли мелкими, сиротскими, чахоточными.