На всякий случай Маша кивнула.
В комнате, куда они вошли, собралось человек десять. Маша осмотрелась.
Под потолком, синеватым от застарелых протечек, висел японский фонарь. Бумажная оболочка, изрисованная драконами, кое-где лопнула. Сквозь прорехи пробивался желтоватый свет. В простенке стоял продавленный диван. Напротив него – стулья, расставленные полукругом. На низком столике лежали книги и две коробки с копчушками. Натюрморт венчала бутылка водки. Еще три дожидались очереди на подоконнике. Подойдя, Юлий прибавил к ним свою.
Хозяин, успевший нахлобучить чепец, пристроился под форточкой. Маша присела на свободный стул.
Судя по всему, их явление перебило горячий разговор. Во всяком случае, ими никто не заинтересовался: пришли и пришли.
– Нет, этого я не понимаю! Революция! Вот это я понимаю: революция... – девица, сидевшая на диване, спорила с парнем. Про себя Маша назвала его востроглазым. Тыча пальцем в книжную страницу, она убеждала его в том, что в результате революции и русская, и еврейская культуры пострадали одинаково: все святыни поруганы, все выворочено и растоптано. – Сотни тысяч рассеяны по миру: и русских, и евреев. В каком-то смысле общая судьба.
– Общая?! – востроглазый крикнул сорванным голосом. – Не понимаю: как вообще можно сравнивать! Шесть миллионов. Шесть! Сгоревших в печах...
– Двадцать! – девица выставила растопыренные пальцы. – Двадцать! Превращенных в лагерную пыль!
– Евреев уничтожали немцы, – другая девица, похожая на синий чулок, встряла в разговор. – А русские – сами. Я полагаю, есть некоторая разница.
Привыкая к японскому свету, Маша смотрела внимательно: те, кто собрался здесь, были евреями, по крайней мере, большинство. Из их компании Юлий выбивался: высокий и светловолосый. В отличие от них.
– А я полагаю – уничтожали палачи. У палачей нет национальности.
– Вот это – не надо! А в похоронных командах? В похоронных – очень даже, – девица, выставлявшая пальцы, выдвигала новый довод.
– Ну ты сравнила! – парень, сидевший напротив Маши, вступил в разговор. – В похоронных работали евреизаключенные. Можно подумать, они могли отказаться...
– Некоторые, – девица, похожая на синий чулок, повернула голову, – смогли.
– Некоторые русские тоже не стучали, – молодой человек лет двадцати пяти теребил очки. – Некоторые – еще не весь народ. Что касается рассеяния, евреи – кочевое племя: так они спасались всегда.
– Но культура! – первая девица наступала все решительнее. – Настоящую культуру создают оседлые народы. Кочевникам не до книг.
– Здравствуйте! – Вениамин шевельнулся на подоконнике. – А Библия? Ее-то кто создал?
Девица тряхнула головой. Кажется, эта реплика поставила ее в тупик.
Маша слушала: спор, который они вели, казался не то чтобы бессмысленным, но каким-то ненужным и бесцветным. Для нее он представлял интерес разве что с исторической точки зрения. Она вспомнила картинку, которую видела в одной книге: кружок дореволюционной интеллигенции. Народовольцы. Те тоже любили поспорить. Только что из этого вышло...
Она посмотрела на Юлия: он был другим. Таких, как он, на той картинке не было.
– С Библией – сложно. В конце концов, все кочевые племена со временем становятся оседлыми, – молодой человек приходил девице на помощь. – Что касается культуры, это вообще вопрос спорный. Если и вывернули с корнем... Ну и черт с ней, с этой культурой. Речь идет о жизни и чести! – оставив в покое очки, он склонил голову.
Маша слушала, переводя взгляд.
Вениамин, нетерпеливо теребивший чепец, пошел в атаку. Взмахивая рукой, возражал:
– Нечего было особенно выворачивать. Если речь идет о бытовой местечковой культуре, ее разворотили прогресс и просвещение. Вы уж меня простите, но Гаскала – это не двадцатый век. Строго говоря, ассимиляция началась в девятнадцатом. Сделала свое дело: и язык, и религия, и Талмуд. Короче говоря, потеря идентичности. Пускай частичная...
– А высокая культура? Тоже закончилась? Но это просто смешно! А ты что молчишь? – первая девица пихнула в бок своего соседа.
– Почему молчу? – бородатый молодой человек заговорил тихим голосом. – Я слушаю.
– Слушаю... – она передразнила. – А ты не слушай. Возьми и скажи.
– Да что говорить, – он пригладил бороду. – Мандельштам и Пастернак, Левитан и Мейерхольд. Все они – плод еврейского Просвещения. Еврейская кровь вливалась в русскую жизнь. Вспомните начало двадцатого века. Что это, как не русско-еврейский ренессанс?