«Что плохого, если церковь защищает своих? Тебе что, лучше, когда отрекаются?» – «Да разве!.. При чем здесь это: отрекаются, защищают. Сами по себе они не защищают и не отрекаются. Гадость в том, что и то и другое – по соглашению, – он устал и затих. – Ну почему, почему ты не можешь просто быть женщиной, нормальной женщиной: пожалеть меня? – ежась от холода, Митя поводил плечами. – Для этого ничего не надо. Ничего, даже книг. Это – инстинкт. Он есть у любой козы или, черт бы ее побрал, крольчихи…» – «Да, – я сказала, – верно, у любой козы».
Я думала о том, что сейчас, в эту самую минуту, готова отдать все, чтобы стать этой самой козой…
«Разве ты… когда-нибудь… учил меня этому? И не смей из меня – урода… Ты сам, сам, разве сам ты умеешь хоть кого-нибудь пожалеть?» – «Помнишь, тогда, в мастерской, когда рухнул дурацкий омар, ты сказала: мы все – покойники? А еще потом ты говорила, что хочешь жить нормальной жизнью. В этой стране – нельзя. Я говорил, но ты не поверила. Если они на этот раз отпустят…» – Митя задохнулся и замолк. «Что?» – я спросила, на что-то надеясь. «Ничего», – он не стал продолжать. Вынув из моих рук бумажку, сложил по сгибу и спрятал в нагрудный карман.
Я встала и пошла к зеркалу. Мутноватое от старости и пыли, оно было вправлено в дубовый шкаф. «Скоро все кончится, осталось совсем немного… Немного потерпеть», – я утешала Митино отражение, глядевшее на меня из зеркала сквозь время и пыль. «Почему ты так… говоришь?..» – Митя стоял за мной. В глазах, смотревших на меня из глубины, не было ненависти. Пыльное зеркало отражало испорченную реальность, преломляло ее как луч. Луч, исходящий из нашей жизни, возвращался назад преображенным. Митины глаза теплились радостью: отражение, стоящее за плечом, ткнулось в мое плечо подбородком. Я подняла правую руку, и мое отражение, подняв левую, коснулось Митиной щеки… «Потому, что я не верю в совпадения», – глаза в глаза, я бы не посмела. «Тебя – тоже?!» – подбородок вздрогнул и, напрягшись, выступил вперед.
«Нет, нет, это – не то, ты не так…» – я заговорила торопливо. «Слава богу!» – он выдохнул облегченно. Отраженный взгляд опять был теплым и праздничным. «Хватит про них. Расскажи, – Митя повернул меня к себе, – мы не виделись вечность».
Я вывернулась из его рук и, садясь в кресло, подумала о том, что все действительно сдвинулось: прежний будничный Митя так не сказал бы никогда. В обыденном мире, в котором его не приглашали повесткой, Митин язык был опасливым: избегал прямоты. Все, что пронзало душу, мгновенно взывало к околичностям, как будто искренность, облачаемая в слово, требовала иронической упаковки.
За дверью зашаркали. «Мама ничего не знает», – Митя предупредил коротко. «А если зайдет?» Я растерялась. «Не зайдет, рассказывай», – он просил нетерпеливо.
Ежась от ночного ужаса, я вдохнула. Сухие шуршащие ручонки потянулись ко мне от двери, но мгновенно и безошибочно, как будто это уже случалось, я угадала и осеклась. Я знала: что он мне на это ответит, если я расскажу ему все. Рядом с его действительным страхом мой рассказ станет безжалостной пародией. Порождением больного сознания.
Обернувшись к зеркалу, хранящему наши праздничные отражения, я начала с главного – о монастыре. Митя слушал, не сводя внимательного взгляда. Монастырские картинки занимали его. Позабыв про свои страхи, он вспыхивал то удивлением, то радостью, а то и переспрашивал, требуя новых подробностей. Мой рассказ начинался со станции, и, обойдя молчанием шофера, клявшего начальство и дороги, я перешла к паломникам. Митины глаза искрились удовольствием, когда я, стараясь ничего не упустить, описывала бабенок, слепцов, поводырей. Совершенно осмелев, я пошла к кукурузному полю, над которым, словно небесный отсвет, вставали золотые соборные купола. Последний ночной ужас покидал мою душу, когда, рассказав о купольном чуде, я встретила радость, льющуюся из его глаз. «Когда-нибудь я напишу об этом», – он пообещал, и я кивнула.
Мало-помалу мы добрались до приземистой статуи, с ног до головы выкрашенной серебрянкой. «Неужели так и стоит, вымазанный?» – Митя качал головой восхищенно, живо представляя себе кургузого Ильича. За приземистым памятником следовал рассказ о говновозке, и, слушая о людях, по доброй воле легших под вонючие струи, Митя морщился горестно. Все дальше и дальше, вспоминая о прожитой монастырской жизни, я то пела вполголоса – любимым знаменным распевом, то вспоминала призрачную черную бабочку, умеющую являться и исчезать. Митя предположил, что если так и было в действительности, значит, эта бабочка – чья-то неприкаянная душа.