Она произнесла это с той родной интонацией, с какой всегда рассказывала ему на ночь свои смешные сказки, их общие сказки, — и от того, что этот родной голос говорил бесконечно чужие ему слова, Казарин почувствовал себя еще более чужим ей, чем когда-либо прежде.
— Маша, — сказал он вдруг с такой живой болью, что она вздрогнула: нельзя же было, в самом деле, из-за этого искусственно вызванного осадного положения так серьезно растравлять себя! — Маша, кончится тем, что тебе придется уйти. Я вижу это. Я не дам тебе гибнуть за чужое дело, в этом будет страшная ложь. Чему поглумишься, тому поклонишься: я пришел сюда с тобой, чтобы найти угол, а нашел гибель. Я понимаю теперь, что ее-то и искал с самого начала — просто я видел ее… (он хотел закончить, в тебе, но вовремя поправился) не там.
— Слава, — серьезно сказала Ашхарумова, — я буду, где ты.
— Хорошо, хорошо! — Он все не успокаивался. — Но ты видишь, какой я сейчас. Сходи к матери, что ли… или что хочешь… но сейчас я могу тебе наговорить Бог знает чего, и сам потом с ума сойду от раскаяния. Иди, я отлежусь. Сам бы ушел, но видишь… — Он развел руками. Укрытый клетчатым пледом, желтый, высохший — он казался еще более невесомым, чем всегда. Ей стыдно стало своего здорового, сильного тела.
— Я приду вечером, — сказала она. — Но лучше бы мне посидеть с тобой, честное слово. (Вот ведь привязалось это барцевское «честное слово»!) Вдруг тебе что нужно, а никого нет…
«Мне сейчас и нужно, чтобы никого не было», — хотел он сказать, но сдержался. И Ашхарумова отправилась на Васильевский остров.
27
Крайний слева что-то делал, склонившись к столетнему, наверняка зольмановскому дивану, основательному, сделанному крепко и грубо; небольшая группа справа стояла на коленях у погасшего камина, еще трое дули в детские дудки, четвертый неподвижно лежал рядом на спине, и на груди у него, молитвенно сложив руки, сидел пятый. Шестеро в левом углу комнаты кружились в сложном и нерегулярном движении: двое с поднятыми руками, еще двое скакали на одной ноге, пятый шел гусиным шагом, шестой упер руки в бока.
— Что это? — шепнула Ашхарумова на ухо Барцеву.
— Композиция номер пять, — вполголоса ответил он. — Или пятнадцать, не важно. Опыт соединения разных ритмов в одном объеме.
— А-а, — кивнула Ашхарумова. Барцев посмотрел на нее и понимающе усмехнулся.
— Я сам понимаю, что шарлатанство. А все-таки идея в этом есть.
— Да я что же, — обиделась Ашхарумова, — я разве против. Им нравится, ну и ладно.
Зрители стояли в дверях, расчистив центр комнаты, из которой вынесли ради представления все стулья. Композиция номер пять или пятнадцать продолжалась уже минут десять; Ашхарумова появилась в разгар действа. Дверь в девятую квартиру была открыта, так что она сразу поняла, куда ей. Она постучала — никто не отозвался: как выяснилось, все уже смотрели представление. Квартира Альтергеймов была большая, да и семья немаленькая; в последний гражданский день родители не мешали сыну праздновать печальный праздник, как ему хотелось, — но уйти им было некуда, и они сидели в своей спальне. Видно было, что семья старательно налаживала быт — но он разлезался; сестра была с дурным характером, тетушка со странностями, отец — с вечными драмами на службе; в комнате сына устроен был род гимнастического станка, с множеством лестниц и перекладин, личной отцовской конструкции, — но трудно было представить себе, что можно упражнять в этой паутине кое-как скрепленных железок и деревяшек; юный Альтер, презиравший семью за смену фамилии, за государственную службу отца, чиновника в полицейском управлении, за экономию, за отчаянные и жалкие попытки скрепить расползающийся уклад, — с первых сознательных лет упражнялся единственно в презрении и скоро стал писать стихи, очень воздушные и музыкальные, но лишенные и намека на смысл. У него был круг поклонников и единомышленников, писавших очень похоже, — все мальчики из таких же небогатых, большей частью немецких или еврейских семей, тщетно пытавшихся стать русее русских. Обособленный кружок Альтера, неохотно принимавший новых участников, стал известен Стечину — и Стечин, увидев тут долгожданную новизну, ввел на Альтера подобие моды.
Композиция окончилась внезапно: дудевшие перестали несвязно дудеть, пляшущие — неритмично плясать. Зрители молча расселись по диванам и стульям, снова расставив их вдоль стен. Обсуждать увиденное тут было явно не принято.