ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мисс совершенство

Этот их трех понравился больше всех >>>>>

Голос

Какая невероятная фантазия у автора, супер, большое спасибо, очень зацепило, и мы ведь не знаем, через время,что... >>>>>

Обольстительный выигрыш

А мне понравилось Лёгкий, ненавязчивый романчик >>>>>




  206  

Это, положим, можно еще было понять — описывалась некая первобытная плазма (она же плешть), в которой поначалу бугрились и зыбились протоформы да ютилась в утлых жилищах чудь белоглазая.

Вскоре появлялся герой — как всегда, неназванный.


«Взметнулся, возлапился, выбуркнул:

— Бздысь!

Оборянилась, скоржилась. Чухнулся:

— Грумко мне в грызде! Устроплюсь!

Возгрянула вытно:

— Устропься! Устропься, бажаный!

Обшушился вялко, коршу догребавши:

— Пожежники луют… Не взбрыкну.

И — чельник расхряпив, надвижник отбукнув, раскрошник застрокнув, узлякался в пуржную томь».


Вероятно, герой, наскучив семейным бытом (судя по звуку — все-таки сельским), дохлебал лапшу, оттолкнул стол и, одобряемый испуганной женою, вывалился в снежную ночь искать лучшей участи.


«Зюзится, стылит по плешти, узорится, шарится, щелится бацька-зузор телебряный, ухмяный, калганый. Мотылится ухверть. С забросом угромится бдыщь. И по угрешной взбеси, топытами чамкая, гружно ковылит товарищ Гурфинкель.

— Шо, барно докукишь?

— Атожно!

— Заваживай с глузду».


Здесь легко было предположить, что герой, выбежав из постылой избы на зимнюю плешть, по которой змеями скользит поземка и гуляет с воем ледяной ветер, встретил путеводного товарища Гурфинкеля, поинтересовавшегося у него, как дела; дела были не блестящи, и товарищ Гурфинкель позвал его за собой.

В самом деле, я идеальный читатель — сделаю смысл из чего хочешь; впрочем, нужен ли тут смысл? Не так ли мы перетолковываем своевольно Божьи знамения, не понимая, что лишь обедняем их? Нет, только глумкая плешть — истинная литература будущего; главное — никаких полемик, всякий читатель прав в собственной трактовке… Положительно, Вогау далеко пойдет! Ять улыбался, но вскоре перестал улыбаться, поняв, что уже не шутит сам с собою и серьезно допускает возникновение словесности, никому ни о чем не сообщающей. В конце концов, футуристы уже давно… нужен был последний толчок, и вот… Он тряхнул головой, прогоняя морок, отложил Вогау и раскрыл синий том Луазона.


Его он отложил лишь три часа спустя, когда уже заголубел рассвет в единственном узеньком окошке. Спать не хотелось. Все было до того определенно, что мыслей не осталось — не с чем спорить, не за что уцепиться в поисках опровержения. Это была самая страшная правда — та, о которой догадываешься; синий том окончательно прояснил картину. Безусловно, Луазон заслужил памятник: большевики следовали ему точнее, чем Марксу. Да Маркс, в сущности, и нужен был только для маскировки. Ять всегда подозревал, что на одном этом скучнейшем экономисте нельзя было закрутить всесветную бучу. Возможно, впрочем, что большевики следовали Луазону бессознательно… но разве комиссар по делам образования стал бы попусту тревожить память забытого мыслителя, умершего за пять лет до того, как пророчества его начали сбываться на его же родине? С портрета, приложенного к однотомнику, близко посаженными черными глазами взирал на Ятя длиннолицый фанатик явно чахоточного вида; в нем тлел нехороший огонек. Луазон, сумасшедшим он был или гением, понял главный закон самоорганизации мыслящей материи, изложенный в центральном его трактате «Оправдание» с тем же лихорадочным блеском, каким горели его глаза. Идея была ошеломляюще проста, и Ять давно догадывался именно об этом механизме русской революции: чтобы общество оправдало любой террор, ему достаточно нескольких месяцев бесконтрольной свободы — и всякий, кто дает эту свободу, сознательно или бессознательно желает именно окончательного закрепощения.

Целью революции никогда не было народное благо. В лучшем случае оно рассматривалось как одно из десятка побочных следствий, тогда как в основе всякой революции лежало гениальное самосохранение системы, иногда вынужденной прибегнуть к показному саморазрушению, чтобы тем верней воспрянуть из праха, когда необходимость ее вновь окажется подтверждена.

Главной задачей власти, по Луазону, было возбудить в массах желание крутых мер и тоску по сильному правителю; правитель этот будет тем сильней, чем безоглядней окажется разрушение. Триумфальное возвращение монархии без Романовых — вот была конечная цель русской революции; большевики, придя к власти, отменили все прежние законы (включая законы природы, регулировавшие брак, старение и смену времен года) лишь затем, чтобы тут же насадить такую систему ограничений, по сравнению с которой прежние казались образцом милосердия. Разумеется, у них не было такого намерения, — тем трагичнее должен был оказаться их собственный внутренний разлад, самыми чуткими из них ощущаемый уже и теперь. Реставраторы нелюбимы толпой, а за борцами стоит правда борьбы — им-то и будет позволено навести тут полный порядок; всякая революция для того только и нужна, чтобы дать смутьянам полномочия диктаторов и их руками сделать то, что не удавалось их врагам. Не пройдет и пяти лет, как последние романтики перестреляют друг друга, дробясь на фракции, яростно борясь, взаимно уничтожаясь и торя дорогу истинному властителю, которого предчувствуют так же ясно, как люди десятых годов предвидели грядущего гунна. Революция есть высшая форма передачи власти: о, Давид и Голиаф! Лучшие наследники подрастают среди ниспровергателей… Все наконец укладывалось в систему. Поистине, эта книга стоила и двух пачек папирос.

  206