Остановились у трехэтажного здания на Шпалерной; Аренский предупредительно открыл, перед Барановой дверь.
— К Бродскому, — небрежно бросил он матросу, дежурившему на первом этаже.
Поднялись по затоптанной мраморной лестнице. Маленький остробородый председатель ЧК горбился за столом в продымленной, жарко натопленной комнате.
— Вот, изволите видеть! — с порога заговорил Аренский. — Матери арестованных оказываются сознательнее, честнее их охранников! Мне только что доложили, что к ней приходил матрос и обещал за золотую брошь освобождение сына!
— Кто такой сын? — раздраженно спросил Бродский. В этом человеке было воспалено все глаза, горло, интонации. Баранова окончательно поняла, что погубила своего Сашу.
— Баранов, член Думы, — пренебрежительно сказал Аренский. — Не в сыне дело, а в ваших людях, которые элементарно воруют при первой возможности…
— До разбирательства никто не смеет обвинять моих людей! — крикнул Бродский. — Где ее сын?
— В Трубецком, — еле слышно пролепетала Баранова, и Бродский впервые внимательно посмотрел на нее.
— Сядьте! — крикнул он голосом, каким привык произносить угрожающее «встать!». Только обмороков ему не хватало. Она опустилась на стул и принялась непослушными пальцами расстегивать воротник. — Что за матрос? — спросил он, обращаясь уже к ней. Аренский был ему противен давно, а теперь, когда тот мог ткнуть ему под нос историю с продавшимся матросом, Бродский вдвойне ненавидел его.
— Высокий, полный… Усатый… Красное лицо…
— Знаки различия?
— Я не понимаю в знаках различия…
— Почему вы пришли доложить о нем? Вы что, не хотели спасти сына?
Тут только Баранова поняла всю меру своей ошибки: поведение ее в самом деле выглядело необъяснимым. Но судьба сына, висевшая теперь на волоске, зависела исключительно от ее ума и самообладания, а потому она собралась с духом и нашла единственно возможный ответ.
— Я… я знаю, что мой сын ни в чем не виноват, — сказала она, задыхаясь, — и потому он выйдет на свободу сам, законным путем, как только в его деле разберутся.
Возразить было нечего. Бродский хмыкнул, буркнул, записал ее адрес и пообещал принять меры.
— Но вы понимаете, что если такое творится в охране крепости, то полагаться на остальных тем более нельзя? — в упор, словно продолжая давний спор, спросил Аренский.
Баранова каким-то чутьем понимала, что ее история необходима Аренскому в собственных, не совсем чистых целях, что он ведет двойную игру и хочет свалить Бродского. И она была рада, когда Бродский — видимо, наделенный немалой властью — грубо ответил:
— Я сказал уже, что обо всем доложу в Смольный. Вы можете сейчас идти.
— Если не доложите вы, доложу я, — желая оставить за собой последнее слово, сказал Аренский и быстро вышел.
Баранова попыталась встать, чтобы идти за ним, но поняла, что подняться со стула не может. Она хотела крикнуть, чтобы Аренский подождал ее, но ему было не до нее — она свое дело сделала.
12
Бродский, как и обещал, разобрался во всем. В охране Трубецкого бастиона был только один краснолицый и усатый матрос — заслуженный боец революции Фокин, которого нельзя было наказывать слишком сурово, поскольку товарищи его любили и в Смольном он был лично известен. А потому Бродский тихо убрал Фокина с должности начальника караула, переведя его в свою личную охрану для испытания. Сам он три дня спустя посетил семнадцатую камеру, допросил Баранова (перепуганного до потери сознания), пообещал в ответ на его мольбы, что матери его никто ничего не сделает, и спросил заключенных о жалобах. Жалоба оказалась одна: Кошкарев и Шергин были больны и просили перевести их в больницу, пусть под надзором. Вся камера присоединялась к этой просьбе, потому что надсадный кашель одного и тихое, сосредоточенное, кроткое умирание другого были непереносимы. Бродский немедленно распорядился перевести обоих в Лазаревскую больницу, а остальным пообещал, что дела их будут в срок рассмотрены и никто не пострадает напрасно.
— А сейчас мы не напрасно тут страдаем? — крикнул Гротов.
— Никто не страдает напрасно, — почти библейски ответил Бродский.
— А почему ваш цербер каждый день орет, что на нас только хлеб переводить?
— Надзиратель сменен, — с ненавистью сказал Бродский. Ему тошно было от мысли, что классово чуждые опять умудрились взять верх над классово своим.