В рукописи было несколько фраз о расширении производства, о знаменитых чихачевских простынях и платьях, но с этой темой Ловецкий торопился скорее разделаться, дабы не утомлять читателя, и с облегчением плюхался в родную стихию инцестов, измен и шантажа; Эти сцены были уже писаны широким, развязным слогом бульварного листка; Ловецкий читал их залихватски-бодро, подмигивая аудитории, гнусно ухмыляясь и иногда вдруг виляя всем телом, словно в избытке чувств. В публике уже пересмеивались. Безоговорочно серьезен был один народный комиссар, который до последнего момента надеялся, что диалектика производительных сил и производственных отношений вот-вот прорвется наконец на страницы романа сквозь сомкнутый строй роковых маланий и полнокровных, брутальных промышленников — типов истинно-русских и выписанных не без любования.
— И, яро ухнув… — басил Ловецкий, даже, кажется, слегка окая. Речь шла о богатыре Григории Чихачеве, высасывавшем на пари корец водки. Масштаб производства и прибыли странным образом воплотился у автора в чисто физическом масштабе самой фигуры капиталиста; промелькнула фраза о том, что все это был не квас, не водка, не уха, а кровь народная, но и кровь народную Григорий Чихачев уписывал так аппетитно, что волей-неволей хотелось к нему присоединиться.
В конце концов Чарнолуский дождался пролетарского элемента. Сознательный рабочий Валежников приходил к марксизму, желая отомстить за поруганную ткачиху, которую полюбил. Заседание рабочего кружка, описанное в смешанной технике Достоевского и Тетерникова, имело отчетливо инфернальный вид. Однако неутомимый в похоти Андрей Чихачев, представитель третьего и самого растленного поколения мануфактурщиков, соблазнил красавицу Дарью (в описании ее Ять с веселым ужасом узнал Ашхарумову: Ловецкий, апеллирует к архаическому народному сознанию, сам впал в детство литературы — что видел, то и воспевал). Тут в повествовании возник отчетливо мистический, декадентский элемент. После серии кутежей и оргий Дарья внезапно взбунтовалась, Чихачев в приступе пьяного гнева запер ее в своем кабинете, а сам уехал пить; из кабинета она таинственным образом исчезла, и больше ее никто никогда не видел. Повествование было доведено до третьего года, с которого, как оповестил Ловецкий под конец уже своим голосом, начинался новый, пролетарский этап российской истории.
— Разумеется, будут и цифры, — как бы заранее оправдываясь, среди наступившего молчания проговорил размякший и вспотевший автор. — Цифры вынесены будут в специальное приложение — таблицы роста производства и все это, э… тут, я полагаю, возможна будет уже консультация экономистов, когда создастся соответствующая коммуна.
— А математиков, значит, тоже соберут? — поинтересовался кто-то из свиты Льговского.
— Полагаю, это неизбежно, — сдержанно заметил Комаров. Ять знал его как лучшего петербургского словесника, непременного секретаря на большинстве заседаний Общества. — Реформа правил сложения, исправление логарифмических таблиц, упразднение тригонометрии как недоступной народу…
— Не скажите, — очень серьезно сказал высокий и очень рыжий молодой человек. — Без тригонометрии невозможно даже и на строительстве.
Обсуждение явно уходило не в то русло. Хмелев наблюдал за происходящим с мрачным удовлетворением. Ять не знал, смеяться ему или ужасаться: Ловецкий, конечно, повеселил всех, но ведь от готовности коммунаров идти на сотрудничество зависели в конечном итоге и дрова, и пресловутая моржевятина. Хорошо было издеваться над Чарнолуским, пользуясь его благодеяниями, и фрондировать в полной уверенности, что никого не посмеют тронуть, — но если начнется настоящее обучение ремеслам или, не приведи Господь, расчистка рельсов (к которой, по слухам, большевики в Павловске привлекли монахов), о ненаписанной «Истории заводов» придется горько пожалеть. Впрочем, Ять до конца не был уверен в том, что Ловецкий издевается. Возможно, поразмышляв, он естественным путем пришел к тому, что писать для народа в эпоху величайшего смешения стилей и языков только так и возможно — в конце концов, и серьезная литература давно уже была воплощением эклектики.
— Ну что ж, — невинно начал Чарнолуский. — Спросим-ка товарищей чихачевцев: что нам ответят, так сказать, непосредственные адресаты? Как вам, товарищ Викентий, — вы стали бы читать такую книгу? Викентий встал и помялся.