ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мои дорогие мужчины

Ну, так. От Робертс сначала ждёшь, что это будет ВАУ, а потом понимаешь, что это всего лишь «пойдёт». Обычный роман... >>>>>

Звездочка светлая

Необычная, очень чувственная и очень добрая сказка >>>>>

Мода на невинность

Изумительно, волнительно, волшебно! Нет слов, одни эмоции. >>>>>

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>




  165  
  • Вдруг крик какой-то девочки в чулане,
  • Дверь вдребезги, движенье, слезы, звон,
  • И двор в дыму подавленных желаний,
  • В босых ступнях несущихся знамен.
  • И та, что в фартук зарывала, мучась,
  • Дремучий стыд, теперь, осатанев,
  • Летит в пролом открытых преимуществ
  • На гребне бесконечных степеней.

(По правде сказать, это — насчет бесконечных степеней — очень неловко сказано, и неточной рифмы поздний Пастернак тоже не любил. Когда начиналась экзальтация и уклончивость, это и в лирике не всегда проходило бесследно, а в эпосе, который он хотел написать «как можно суше», и вовсе режет слух.)

  • И вот заря теряет стыд дочерний.
  • Разбив окно ударом каблука,
  • Она перелетает в руки черни
  • И на ее руках за облака.

Кажется, только что она разбивала дверь — «дверь вдребезги»,— но чего мелочиться: раз пошла такая вольница, давай уж и окно… Тут возникают любопытные коннотации — как раз в двадцатые годы напечатали выпущенную главу «Бесов» («У Тихона») и Пастернак наверняка ознакомился с исповедью Ставрогина. Именно на эту ассоциацию наводит мысль о девочке в чулане — в чулане повесилась Марфуша, которую Ставрогин ради бесовского эксперимента растлил. Как видим, темы пола (в данном случае полового извращения) и революции были связаны в сознании литераторов, начиная с маркиза де Сада, но никто еще до Пастернака не понимал революцию как женскую месть. Скорее уж ее склонны были трактовать как мужское своеволие, пир безнаказанности, 120 дней Содома,— и Ставрогин, из которого Верховенский порывался сделать символ революции, был прежде всего извращенцем, почти маньяком. В пастернаковском же понимании революция оправдана тем, что это мщение за «дремучий стыд» или «стыд дочерний»; а оправдывать ее надо было — иначе как мог Пастернак жить, думать, писать стихи? Все это делать на Западе он не мог, воздуха не хватало,— а чтобы оставаться в России, следовало изобрести себе такую революцию, которая бы не оскорбляла в нем человека и поэта. Так «Спекторский» окончательно выруливает на тему любви, «мести и зависти» — на тему, к которой «Повесть» лишь робко подходила, сближая любовь героя с мечтой о социальной справедливости.

Разумеется, такое оправдание происходящего не означает тотального приятия революции: революция заявляет, «что ты и жизнь — старинные вещицы, а одинокость — это рококо». Ты и твое одиночество превращаются в нечто устаревшее, пыльное и подлежащее упразднению. Какое, помилуйте, рококо среди такого окорота и рокота!

  • Тогда ты в крик. Я вам не шут! Насилье!
  • Я жил как вы. Но отзыв предрешен:
  • История не в том, что мы носили,
  • А в том, как нас пускали нагишом.

Здесь в авторе ненадолго пробудился былой насмешник Сергей Спекторский. История, разумеется, и впрямь не в вещах,— а в том, как их отбирали. И уж коль скоро ты, интеллигент, по блоковской формулировке «подгребал щепки к костру» («Интеллигенция и революция») — глупо бегать вокруг него с криками. Насилье? Да, насилье. А чего ты, собственно, хотел? Тут и обнажается изначальная, как уже сказано, уязвимость интеллигентской позиции. Обреченному дворянину хотя бы есть чем утешаться — к его услугам величие момента; но интеллигент, «пущенный нагишом», являет собою зрелище трагикомическое (не случайно в это же время у Ильфа и Петрова нагишом был пущен инженер Щукин).

Спекторский к девятнадцатому году уже состоит в Союзе литераторов.

  • В дни голода, когда вам слали на дом
  • Повестки и никто вас не щадил,
  • По старым сыромятниковским складам
  • С утра бродило несколько чудил.

В этом подчеркнуто будничном зачине девятой главы — все приметы мошной манеры зрелого Пастернака, без тени экзальтации, чуть не прозой излагающего фабулу. «Храни живую точность — точность тайн»,— пожелал он собственной поэзии в восьмой главе романа; в последней главе «Спекторского» он органичен, внятен и точен, как никогда прежде.

  • То были литераторы. Союзу
  • Писателей доверили разбор
  • Обобществленной мебели и грузов
  • В сараях бывших транспортных контор.

Писатели, знамо, гордятся этим поручением и распределяют, «какую вещь в какой комиссарьят»: новая власть знает, что «чудилы» не разворуют «обобществленного». Спекторский, разгребающий завалы милых мелочей из прежней жизни, превращается в истинный символ поколения. Он разбирается с ненужными вещами, сам чувствуя себя ненужной вещью,— а впрочем, и отсвет заката ложится на полки («Закат бросался к полкам и храненьям и как бы убывал по номерам»), становясь такой же рухлядью из бывшего быта. Здесь же, на складе, развяжутся все узлы недописанного романа: во-первых, сначала Спекторский узнает мебель, среди которой бродил в квартире Ильиной,— «Мариин лабиринт». Потрясенный напоминанием, он выбегает на улицу курить и задается вечным вопросом оставшихся, когда им что-то напоминало об уехавших:

  165