Потеря мужа не только добела Элизабет Борн до полного отчаяния.
Теперь она желала только одного — как можно скорее воссоединиться с ним. У нее не было сил продолжать жить без него.
Поначалу Джина весьма разумно говорила себе, что время — лучший доктор. Она надеялась, что мать справится с потрясением и сноба станет самой собой.
По Элизабет Борн начала медленно угасать.
Она не жаловалась, не смущала тех, кто приходил навестить ее, стонами и жалобами.
Она просто не замечала собеседника, словно была далеко-далеко.
Даже наедине с дочерью Элизабет Борн становилась, казалось, бесплотной и только отчасти воспринимала обращенные к ней слова.
В конце концов Джина обратилась к врачу, старому другу семьи, и тот осмотрел ее мать.
После осмотра он очень серьезно поговорил с Джиной.
— Как вы знаете, — сказал он, — ваша мать никогда не жалуется и думает только о вашем отце. Полагаю, периодически ее мучают сильные боли, и, откровенно говоря, мне это совсем не нравится. Джина встревожилась.
— Что вы предлагаете, доктор Эмерсон? — спросила она.
— Я назначу ей лекарство, — ответил врач, — но если ее состояние не улучшится, необходимо проконсультироваться у одного из моих коллег.
Элизабет Борн, однако, не согласилась с его мнением, и Джина с доктором Эмерсоном смогли настоять на своем лишь некоторое время спустя, когда — как впоследствии думала Джина — было уже поздно.
В конце концов ее мать вынуждена была признать, что боли заметно усилились, и семья переехала в Лондон, сняв дом в Ислингтоне, рекомендованный им друзьями.
Тем не менее Джина не осознавала, насколько серьезным было положение дел.
Па следующий день после проведения операции в частной клинике пришло известие о смерти Элизабет Борн. Получив его, Джина почувствовала, что закончилась не только жизнь ее матери, но и ее собственная.
Она написала дяде и сообщила ему дату похорон. Она понимала, что теперь он стал ее опекуном и непременно продаст усадьбу ее отца.
О том, чтобы жить там одной, не могло быть и речи: дядя никогда Вы не разрешил ей этого, к тому же Джина не могла этого себе позволить. Ее отец тратил все содержание, которое выделял ему старший брат, до последнего пенни и вдобавок наделал немало долгов.
«Что мне делать, о Господи, что мне делать?» — молилась Джина.
Она знала ответ задолго до того, как дядя сообщил ей о своих намерениях относительно ее будущего.
В «Башнях» Джина была всего дважды в жизни, но эти поездки она вспоминала с ужасом, несмотря на то что тогда ее сопровождали родители.
— Боюсь, на Рождество нам придется уехать, дорогая, — сказал однажды за завтраком ее отец, распечатав письмо.
— О нет! Мы не можем! — воскликнула мать.
Тогда отец ответил:
— Матушка пишет, что мой отец очень болен. Врачи говорят, что он не протянет больше двух месяцев.
Миссис Борн вздохнула.
— В таком случае нам придется выполнить свой долг, но Джине это будет тяжело.
Девочке тогда было только десять лет, но она хорошо запомнила и унылые окрестности поместья, и холод взаимоотношений его обитателей.
По утрам и вечерам вся семья собиралась на молитву.
Разговор редко отклонялся от главной темы — занятий дядюшки, или, как выражался отец Джины, его усилий «помешать туземцам где-нибудь на островах наслаждаться жизнью».
Во второй раз Джина побывала в поместье в четырнадцать лет. На сей раз ей вместе с матерью пришлось помогать тетушке, новой леди Келборн.
Они шили платья, известные под названием «Матушка Хаббардс», предназначенные для того, чтобы прикрывать наготу чернокожих красавиц из далекой восточной страны.
Молитвы звучали не только утром и вечером, но и перед едой, и продолжались они так долго, что блюда успевали остыть прежде, чем лорд Келборн приступал к трапезе, возблагодарив за нее Господа.
Семья Борн пробыла в «Башнях» только три дня, но Джина помнила, как ее отец говорил, что эти три дня были подобны трем векам непрерывной скуки, и надеялся больше никогда не возвращаться в поместье.
«Я не смогу вести такую жизнь год за годом», — говорила себе Джина.
Ей хотелось умереть и соединиться с родителями. Она не сомневалась, что, где Вы они ни были, они были счастливы и веселы.
Девушка подумала, что от дяди с его отношением к смерти только и можно было ожидать требования носить траур целый год.
Отец и мать всегда говорили, что для христианина, верующего в бессмертие души, соблюдать траур — чистое лицемерие.