Он усмехнулся. Все-таки юмор он всегда сёк.
– Ничего, – говорит, – скоро у тебя всё решится. Это я тебе могу обещать...
Я тоже засмеялся.
– Спасибо, – говорю, – товарищ генерал, от лица всех советских евреев... А берете вы башлями либо вам моя квартира подходит?
Опять посмеялись. Потом он встал и начал простыни с картины снимать. И, стоя худой спиной ко мне, говорит – я тогда и внимания не обратил, а после всё вспомнил, до единого слова.
– Вообще, – говорит, а сам пыхтит: жарко, а ему приходится на стремянку лазить, картина-то до потолка, – вообще-то я уже многие проблемы этой работой решил. Твои решил, еще кое-кого... С Натальей вот только никак не разберусь и с собой...
Как будто бредит. Я и не слушал его, а потом всё вспоминал, вспоминал... Я на картину уже открытую смотрел...
Слушайте, мужики, я так не доскажу. Кто у нас самый молодой? Давай, давай... К таиландцу, это вон, прямо раунд зе корнер...
На, я файфом вложусь... Да не бери ты смирновки этой вонючей, возьми ты нашей лимонной! И мать ее, что дороже! На еще... на... Беги.
Эй, брось телек! Сдался он тебе... Ну и хрена ль тебе в их ласт ньюс? Видеть не могу... Дом горит, земля трясется, кот на курице несется – вот и всё шоу. Вроде, кроме ужасов, нету в мире ничего. Идиоты... Ну звук приглуши. Пластиночку лучше поставь. Во-он, вон лежит. Бэйси, «Фор зе фёст тайм»... Как в Москве посидим. Здесь ведь у них и джаза-то нету...
О-о! Кто пришел, что принес?! М-м, кайф!.. Мэйд ин юэсэса... Умеем, если захотим... Ну... О-о... Другое дело.
Теперь можно рассказать о картине. Сними, сними, как раз сайд кончился. Ну-ка, еще по капле... Хорош.
Картина... Сколько же это прошло? Пятнадцать?.. Да, ровно пятнадцать лет, представляете, ребята?! А я ее как тогда увидел, так и до сих пор помню. Всю. Огромная же – метров пять на три, ну на два с половиной, а я помню каждый мазочек, каждый сантиметр.
Главное там было – фон. Небо. Вы этого цвета не знаете, не москвичи. Снизу, от крыш, начинается голубое с золотом. И дымок такой... золотой... А чем выше, тем больше сиреневого, и розового, и серого, светло-серого, всё светлей и светлей, и уже совсем белое, просто белое, и облачко одно плывет, белое на белом, тянется из Черемушек, никак не доплывет... И, понимаешь, главное – это ведь видно как будто сквозь толстое стекло, немного мутноватое, вроде отсвечивает, вроде блики на нем... Игрушки такие в Ялте когда-то продавали – шар стеклянный, а в нем пейзаж, так вот, словно через этот шар смотришь. Да. В августе такое бывает небо в Москве, в апреле золота больше, дымка этого, пыльцы золотой, а в августе золото повыцветет и остается только над домами, а дальше сиреневое, розовое, серое...
Вот небо у него две трети и занимало. И даже если бы он больше ничего не написал, и так всё было бы ясно. Гений он был, Колька Смирнов, я вам точно говорю, мужики. Я из лабухов наших двух гениев знал и вот его еще... С гением всё сразу ясно: посмотрел, послушал – гений! Можешь отдыхать, этому не научишься, хоть задавись. Он, может, и инструментом владеет хуже, чем ты, а гений... Вот Колька и был гений. Я на его небо смотрел – и сразу всё понял. И любовь его понял, и понял, как его жизнь достала, и Москву его понял – всё.
А под небом была улица. Странная улица. Дома на ней стояли тесно, будто согнал он их в толпу, сдвинул, притиснул так, что некоторые даже вмялись, въехали один в другой. Странная улица... Был тут кусок Пушкинской площади с молочной на месте бывшей пивной, с аптекой и шашлычной «Эльбрус». Было кино «Смена», что на Грузинах, у Тишинки. Была Маяковка с «Современником», заслоняющим вход в «Пекин». И деревяшка какаято бревенчатая была откуда-то с Тверских-Ямских. И комок художественный, знаменитый, с Арбата. Ресторан был занюханный с Таганки, «Кама», и кафе миусское «Ритм» – рядом. И первые хрущевские пятиэтажки с балконами на хилых столбиках. И солянские одноэтажные косые хибары. И сквер за «Художественным». И вдруг углом – большой, барский, плиткой выложенный дом, а на углу над номером крупная надпись «Метростроевская», а под нею окно, Натальи его окно... И еще много всего было.
И всюду по всей этой улице стояли люди. Так стояли, будто кто-то крикнул, и выскочили они из домов на крик, и встали, прислушиваясь, – не позовут ли еще. Кучками стояли и по одному, по двое-трое... Все знакомые. И раньше всех увидел я себя – стоял я кое с кем из музыкантов возле «Ритма», стояли мы в наших кепочках, усатые и бородатые, с футлярами и чехлами... И Игорек там был, и Леша, и Толька, и Сережа... И я. Там вроде и разглядеть было невозможно, где кто и есть ли сходство, – фигур было много и даже на таком холсте получились они некрупными, – а всех я тогда узнал. У него было не ошибиться. Леня там еще был и Костя, стояли они боком и держали вдвоем здоровый ящик – вибрафон, видно, куда-то везли... А рядом, у «Камы», пусто было, только один человек стоял – невысокий такой, в курточке короткой, как пацан. Один-одинешенек, а кругом – толпа... У «Современника» тоже, как обычно, народищу жутко, и не узнаешь-то, не разглядишь толком. Вроде парень знакомый, писатель, что ли, я его по «Синей птице» знал, вроде еще один знакомый в лицо – режиссер, еще кто-то... А у «Художественного», в сквере, вокруг фонтана, девочки какие-то, тоже, кажется, свои, и в «Ветерке» алкаши известные сошлись, а возле пятиэтажки бабки сидят, и возле деревяшки тоже, а из «Смены» народ вывалил с «Искателей приключений», а у арбатского комка Илюша, фарца старая, крутится, а на Пушкинской моя подруга стоит, была одна, да сплыла, и вот стоит перед молочной, ждет... А за окном на Метростроевской вроде Натальино лицо – а вроде и не видно за стеклом...