А потому, отвечаю я себе, наливая тем временем еще немного водочки с самого дна последней бутылки, что где же мне еще сидеть, как не в этом доме, если настоящий свой опоганила? Да и этот, впрочем, тоже. И с кем же мне отсюда уехать, как не с несчастным моим? Кому еще нужна надолго-то? И зачем мне мчаться по трижды проклятому адресу, если там жена – ответственный квартиросъемщик, сын нездоровый, да и сам трусоват, хоть и сердцеед, покоритель и супермен, гонщик и рискач, и не нужна ему покорная жена, а верная тем более не нужна, ему бы в машине, в подъезде, на полу, на чужой кровати, пока муж за хлебом, пока жена в бассейн, с рассказами, с подробностями, с наматыванием кишок на руку, на локоть, как веревку бельевую моя бабка мотала!
Тут подруга Оля тихонько подгребла, как дела, а сам-то поздравил, ну, и что, успели, а он что, а ты, не расстраивайся, мать, разлюбишь, значит, живая, тебе любая позавидует, в сороковник так выглядеть и переживать, а может, еще устроится всё, а?
Не могу больше.
Я вылезла из-за стола, заметив, что меня весьма ощутимо мотнуло – перебрала-таки и сегодня, хоть без джина обошлось, но я свое и водкой взяла. Надо бы завязать, пока не истончали икры, пока морда не оползла, пока не описываюсь пьяная – ох, повидала я в таком виде подруг. Надо завязывать, да разве с этими козлами завяжешь.
Выбравшись из буфета, побрела по пустому коридору к сортиру.
Брела-брела да как-то добрела до открытой, как всегда, двери. Знакомая дверь.
Заходи, сказал он.
А я думала, вы ушли, Матвей Григорьевич, сказала я.
Я тебя здесь ждал, сказал он.
А я в туалет, Матвей Григорьевич, сказала я, проходя мимо главрежевского кабинета.
На самом краю стола...
Майку, кажется, его подложив, чтоб сукно не испортить.
Сукно спину трет, лампа настольная в глаза светит...
Все равно...
Немного все же на сукно попадало...
Он здорово это умел – отпереть потом дверь без щелчка...
«Ты знаешь, я сейчас тебя провожу, – сказал Женя, отводя глаза, как утром, – и на вокзал. Вернусь в Питер сегодня. Там еще не готово ничего, дел много». «Так спешишь, – искренне огорчилась я. – А билет?» Он молча махнул рукой: мол, не проблема.
Я сидела на постели, на так и не застеленной моей постели. Женька все не уходил, все тянул чего-то. Опоздаешь, сказала я, только проездишь зря. Он промолчал, поставил сумку у двери, заглянул в спальню. Ну, я поехал, сказал он. Счастливо, милый, сказала я, проводила его к дверям, поцеловала нежно, приобняла. Он протиснулся в дверь с сумкой, пошел к лифту. Я захлопнула, прислушалась. Лифт загудел. Я вернулась в спальню, набрала номер. Говорите, да говорите же, закричал он в молчащую трубку. Скажи, что у тебя ночной эфир, что заболел кто-нибудь и надо подменить, сказала я, скажи что угодно и приезжай, он уехал. Эфир, ты что, с ума сошла, да она включит приемник, и все накроется, сказал он. А где она сейчас, что ты такой смелый, спросила я. В ванной, сказал он, сейчас выйдет. Что хочешь придумай, сказала я, но приезжай. У тебя, Колька, совсем крыша поехала, сказал он, и я прямо увидела, как она выходит из ванной, голова в полотенце, в ночной рубахе, смотрит на врущего в телефон мужика с отвратительной своей высокомерной усмешкой, которую выработала бедная парикмахерша в ответ на хамство актерское, ты совсем, Колька, двинулся, сказал он, куда ж мы на ночь-то поедем, мы ж в твою клепаную Тулу только к утру доберемся, вареные будем, какая получится встреча со слушателями, охренел ты совсем, я молчала и наслаждалась, вот что такое для актера радиошкола, до чего ж убедителен перед микрофоном, а сколько платят, спросил он, чего сто – тысяч или зеленых, ну ладно, черт с тобой, бабки приличные, встречаемся на том углу, где я тебя подобрал, когда мы во Владимир ездили, давай через час, пойду Ленку уговаривать.
Когда мы во Владимир ездили. Когда во Владимире я от него залетела, потом валялась после чистки, а он позвонил пьяный и жаловался на свои неприятности, на Ленку, на настроение, а у меня уже все полотенца в кровище и всё хлещет.
Мимо церкви, в которой уже полгода не была, и зайти страшно. И чем дальше – тем стыднее и страшнее.
Мимо маленького сквера в проходном дворе, где позапрошлой весной похоронил Женька нашего Кинга, единственного моего за всю жизнь друга, из-за которого я ни разу не заплакала. Пока не отнялись у него на четырнадцатом году задние лапы, не лег он, перегородив всю прихожую, не задышал тяжко, раздувая исхудавшие, с проступающими ребрами бока, – тогда-то за всё его доброе отревела.