– Много таких здесь ночует?
– Всегда набирается человек двадцать-двадцать пять. Железнодорожная полиция пытается их гонять, но станция очень большая, за всем не усмотришь. Поглядите туда. Видите, бегут прятаться.
Он показал рукой на пути. Сначала Марш не видел ничего, кроме состава для перевозки скота. Потом он заметил движение, почти неразличимое в тени поезда, – дергающаяся, словно марионетка, расплывчатая фигура, за ней другая, потом еще. Они бежали вдоль вагонов, скрывались между ними, выжидали, потом выскакивали снова и бежали к следующему укрытию.
Глобус стоял к ним спиной. Не обращая на них внимания, он продолжал разговаривать с Кребсом, стуча кулаком правой руки по левой ладони.
Марш следил, как фигурки двигались к укрытию. Потом вдруг загудели рельсы, налетел порыв ветра, и их не стало видно за набирающим скорость поездом Берлин – Ровно. Стена из двухэтажных вагонов-ресторанов и спальных вагонов пронеслась за полминуты, но когда перед Маршем снова открылась станция, маленькая колония бродяг растворилась в оранжевой мгле.
Часть пятая. Суббота, 18 апреля
Большинство из вас знает, что это значит, когда рядами лежат сто трупов. Или пятьсот, или тысяча. Выдержать это и в то же время – за небольшими исключениями, вызванными человеческой слабостью, – остаться славными парнями – вот что нас закалило. Эта славная страница нашей истории никогда не должна быть и не будет написана.
1
Из-под двери пробивалась полоска света. В квартире звучало радио. Музыка влюбленных – мягкие звуки струн и тихое пение, как раз к ночи. Что там, вечеринка? Или же американцы так ведут себя, когда рядом опасность? Он стоял на крошечной лестничной площадке, глядя на часы. Почти два часа. Постучал. Немного спустя громкость убавили. Послышался её голос:
– Кто там?
– Полиция.
Прошла секунда, вторая, потом послышался лязг засовов и цепочек, и дверь открылась. Она сказала: «Ты большой шутник», но улыбка была неестественной, только ради него. В темных глазах усталость и – неужели? – страх. Он наклонился поцеловать её, легко обнял за талию, и им тут же овладело желание. «Боже, – пронеслось в голове, – она делает меня шестнадцатилетним…».
В квартире послышался шум шагов. Он поднял глаза. За её плечом в дверях ванной маячила фигура мужчины. Он был на пару лет моложе Марша: коричневые башмаки, спортивная куртка, галстук-бабочка, белый пуловер поверх строгой белоснежной рубашки. Шарли напряглась, и мягко освободилась из его объятий.
– Помнишь Генри Найтингейла?
Он выпрямился, чувствуя неловкость.
– Конечно. Бар на Потсдамерштрассе.
Ни один из них не двинулся навстречу другому. Лицо американца – словно маска.
Глядя на Найтингейла, Марш тихо спросил:
– Что здесь происходит, Шарли?
Встав на цыпочки, она прошептала ему на ухо:
– Молчи. Здесь нельзя. Кое-что произошло. – А потом вслух: – Как интересно, что мы здесь втроем. – Взяла Марша за руку и повела его к ванной. – Давай пройдем в комнату.
В ванной Найтингейл вел себя как хозяин. Он открыл холодную воду в раковине и ванне, усилил громкость радио. Передавали уже другую программу. Теперь обшитые досками стены тряслись от звуков «немецкого джаза» – едва синкопированного, официально одобренного, без единого намека на «негроидные влияния». Наладив все, как хотел, Найтингейл уселся на край ванны. Марш устроился рядом. Шарли присела на корточки на полу.
Собрание открыла она.
– Я рассказала Генри о посетившем меня госте. С которым ты дрался. Он считает, что гестапо, возможно, поставило «жучка».
Найтингейл дружелюбно улыбнулся.
– Боюсь, что именно так работают в вашей стране, герр штурмбаннфюрер.
Вашей стране…
– Уверен, что ваша предосторожность вполне благоразумна.
Возможно, он не моложе меня, подумал Марш. У американца густые светлые волосы, светлые ресницы, загар лыжника. Зубы чересчур, до смешного, правильные – ослепительно белые полоски эмали. Судя по цвету лица, у него-то в детстве, видно, не было ни обедов из одного блюда, ни жидкого картофельного супа, ни набитых наполовину опилками сосисок. По его моложавой внешности ему можно было дать сколько угодно – от двадцати пяти до пятидесяти.