— Привет, Юра, — сказал Конни по-русски, — как дела?
Безумие, подумал Юра, это просто безумие, разве может быть так?
Он увидел Сергея, который тащил по коридору Юльку, Юлька упиралась, изо рта у нее бежала пена, она визжала отчаянно, без слов.
Он увидал Олейника, выводящего из комнаты в коридор пошатывающуюся пожилую женщину, и понял, что это и есть Галя, хотя седая грузная старуха выглядела даже рядом с сильно постаревшим за эти месяцы Олейником бабушкой.
И еще он увидал, как по плацу катят уступом три кургузых десантных танка, их башни ворочаются.
Это сон, подумал Юра, и сейчас он кончится.
Первым железную лестницу заметил Олейник. Медленно, слишком медленно — Галя задыхалась, Юльку пришлось тащить силой, она вырывалась — они поднялись на крышу. Собственно, это была не крыша, а третий этаж со снятыми потолочными перекрытиями и кровлей и сильно укрепленным полом — залитая гудроном площадка, окруженная глухими стенами высотой метра два с половиной.
Невидимый с земли, стоял здесь нелепо изящный Ми-4.
Сергей боялся, что без навыка все забылось, но навык остался. Все-таки нас неплохо учили, спецназ есть спецназ, подумал Сергей. Вертолет пошел косо вверх, и некоторое время их не видели с плаца. Когда плац открылся, Юра одну за другой бросил две гранаты — это были привычные, китайские, с которыми работали в блаженной памяти учебном центре. Возле одного из танков полыхнула лужа солярки…
— Я знал одного старика, — сквозь невыносимый грохот двигателя прокричал в ухо Юре Олейник. — Давно… Он умел их бить… Он говорил: если им в ответ стреляют, они теряются, понял? Они любят воевать с трусами… Они не готовы к ответу, поэтому у них и можно выиграть даже в безнадежной позиции…
Вертолет низко полз над лесочком. Внизу, у реки, были видны редкие яркие машины и безумные рыбаки-подледники, рассевшиеся со своими сундучками на синеватом слабом льду.
4
Ну и непрофессионально получается, усмехнулся седой. Вы ж гордились, что у вас с деталями полный порядок, а теперь… Я уж не говорю, что вы с оружием нахомутали. Проконсультировались бы, что ли, а то у вас не разберешь, где пулемет, где гранатомет. Сами-то небось кроме детских игрушек, ничего в руках не держали…
В комнате было невыносимо жарко, отопление работало во всю силу, да в широкое окно, выходящее в пустое снежное поле, шпарило удивительное даже для этих, всегда солнечных дней солнце. Седой расстегнул джинсовую рубаху, обнаружив толстую цепочку с массивным золотым крестом.
Я уж не говорю и об английском — ужас, у вас американская блядешка говорит на скул инглиш, да еще и с ошибками… Ладно, дело ваше, хотите позориться перед читателями и профессионалами — давайте. Но место нам нужно, ясно?! Место, додумайте место! Держитесь за свободу фантазии, сколько хотите, но место — это уже не фантазия, это наше дело. Вы ж себя считаете христианином, а скрываете убийц, наемников, которым все равно, кого пришить…
Сочинитель сидел на диване, глубоко всунувшись в угол этого обшарпанного казенного сооружения, слишком убогого в ярком свете, в шикарном загородном доме — такие раскладные диванчики бывали обычно прежде в бедных профсоюзных пансионатах. Пепельница стояла на полу, он наклонился задавить продолжавший дымиться окурок, влез пальцами в кучу обгорелых и искореженных фильтров, пепла, почему-то влажного и пристающего к коже, — и вдруг обида, ненависть, бешеное отвращение залили, окрасили свет перед глазами красно-бурым, словно кровь прилила к голове.
Насчет английского и оружия вам виднее, вы ж и есть в этом профессионалы, сказал Сочинитель. Ну, перебьетесь, перетерпите, не для вашего брата писано, не инструкция, не устав. А с читателем как-нибудь столкуемся, опять же не ваша забота.
Что же вы хамить начинаете, перебил седой.
А ничего, не на приеме в цека, хуже не будет, сказал Сочинитель. Дрожь все не унималась, на мгновение захотелось просить, молить, уговаривать — ну что вы, честное слово, я же не сделал ничего, это выдумка, игра, развлечение, мой кусок хлеба, что вам моя игрушечная известность, мои убогие деньги, отпустите нас, немолодых, больных, слабых, нам и без того плохо, нам бы самим разобраться с собой и не погибнуть, друг друга не погубить… Представил себе театральную сцену — пасть ниц, обнимать ноги, — но сразу вспомнил давно вычисленное и решенное: сдаваться, выдавать бессмысленно, потому что того, кого уже начали пытать, убьют все равно, не выпустят. Но если сдашься, умирать хуже… И, чтобы избавиться от соблазна, заговорил еще наглее.