Одолели очень невесёлые мысли. Вспомнили Достоевского, слезу ребёнка и долго, зло ругали ацтеков, которые мучили детей перед жертвоприношением, чтобы выцедить побольше слёз в дар их идиотским богам с раскрашенными мордохарями… Какие это боги? Хищняги! О, проклятые ацтеки! Они умели размягчать камни соком какого-то неведомого растения, придавать им любую форму, как идеальные каменные шары, найденные в Коста-Рике, скатанные в честь дурацких разноцветных мордатых богов-злодеев! По башке бы их этими шарами!
Вагнер долбил на всю макушку. Крещендо гналось за глиссандо, адажио змеиными тропами пробиралось к ушам, чтобы проскочить сквозь них прямо в душу и выворотить её. Глаза — окна души, рот — её рупор, уши — трубы…
Тут мы услышали, что в дверь стучат, и, кажется, ногами.
Старик, спрятав отпитую водку и выставив пустые бутылки на стол, поспешил к дверям, откуда понеслось:
— Чего у тебя тут, концерт? Я с работы пришёл, поспать не могу! — И в комнату заглянул пузыристый тип в майке и синих штанузах, скользнул глазами по пустым бутылкам, но Самуилович чётко выдал информацию:
— Всё выпили, Паша, опоздал, — на что тип недовольно указал рукой на проигрыватель:
— Раз всё выпили, так тише сделай шарманку, хули веселиться? — и, поколебавшись и еще раз осмотрев стол, удалился, сказав мне неприязненно: «Здрассьте!», а Самуиловичу погрозил кулаком: — Смотри, в милицию позвоню! — на что Самуилович трусливо побежал к проигрывателю делать музыку тише, а я подумал, что если Самуилович боится милиции, то, значит, в ней он сам не работает: если бы работал, не боялся бы сам себя?.. Логично. Так что Алка врёт с три чемодана!
Потом бутылка вернулась на стол, мы помянули восьминожку, у которой восемь ног, и все всегда голодные, оживились, стали ходить по комнате, смотреть книги. Самуилович что-то говорил о декабристах, Наполеоне, потом открыл картинку — «вот, Павел I» — и спросил, не нахожу ли я, что наш нынешний глава — копия Павла I:
— Тот же малый рост, тот же туповато-задумчивый, дебиловатый взгляд, узкие плечи, несуразные черты лица, нос картошкой…
Я посмотрел. Да, похож. Ну и что?
— Нос курнос? А у кого нет? Все русские друг на друга…
— Да, но Павел I по матери немец.
Это меня тоже не убедило, даже если бы я знал, о чем идёт у нас такой поджарый спор. Я вспомнил наш семинар по сказкам и сказал, что русская собака даже лает по-другому — вот, как по-русски собака лает? «Гав-гав»? А по-немецки — «wau-wau», «вау-вау», так протяжно, противно, как будто русские своих собак дразнят, а немцы своих — бьют:
— А кошка? А корова? На семинаре мяукали и мукали…
И мы начали в голос показывать друг другу, как надо лаять и хрюкать. После тоста о девятерых, что одного не ждут, а водку жрут, я ослабел. В голове всё было залито чернилами, и диван, колыхаясь, хрипло чертыхался, а лампа над столом как будто искрила… и я не мог ответить на вопрос старика, как меня «величать по батюшке»:
— Величально-печальная… Клеменсович… Клемович…
— А, Климентьевич!
— Да, Климентинович… А вот — кто такие Захаровы?.. Юрьины?.. Нет династии Романовых, а где они, куда ушлые, пришлые? — Я вдруг вспомнил продавца мороженого на Невском, на что старик начал усмехаться и кивать:
— Да-да, настоящая фамилия нашей династии — Захарьины-Юрьевы. Романовыми их стали называть из-за того, что они были в родстве с Анастасией Романовной, женой Грозного… Первый, Михайло Романов, плакал в Ипатьевском монастыре перед коронацией, отчаянно не хотел идти царём, и последний, Николай с семьей, через 300 лет тоже плакал в Ипатьевском доме перед расстрелом… — Я не верил, но старик, еще раз подтвердив: — Да-да, именно так, такой рок, Ипатьевский, — со скрипом встал и с чашкой в руке направился к окну, где стоят мерзлотный гриб; несгибучими руками поднял банку (отчего гриб противно шевельнулся), налил в чашку, выпил: — Ой, хорошо! Освежает! Хотите попробовать?
Это было последнее, что я хотел бы сделать в жизни, но он может подумать, что я, немец, трус?.. Нет, я не трусец, как дядя Пауль!..
— Давайте! — И подал ему свою чашку, где раньше был чай.
Он налил. Я взял и, прикрыв глаза, надпил. Было кисленько, как лимонад. Но тут я нечаянно приоткрыл один глаз, который против воли дал мне заметить, как отвратительно колыхнулся в банке своим мёртвым скользким боком этот белый бугорчатый эмбрион… И внутри тоже всё закачалось, пошло выходить наружу…